Шрифт:
Сквозь завывания ветра Айгар расслышал хриплый голос:
— Айгар, не могу... Не могу...
И в тот же миг Айгар увидел, как Яунзем пополз дальше, через рельс. Ствол его винтовки зацепился за колесо. Яунзем пригнулся еще ниже и дернул. Винтовка выпала из рук и звонко ударилась о железо.
В просвете между вагонами Айгар увидел, как Яунзем, согнувшись в три погибели, бежал в темноту, бежал от него, от огня, от эшелона, от смерти.
«Предатель! —- пронеслось в голове у Айгара. — Негодяй!»
Яунзем убегал, но Айгару казалось, что к эшелону приближается враг.
«Не подпускать ближе десяти шагов...»
Айгар вскинул винтовку и выстрелил. В трепетном свете пожаров он увидел, как Яунзем подпрыгнул, точно раненый заяц, и, раскинув руки, грохнулся на землю. Над ним заплясало пламя, заклубился дым.
Айгар больше не смотрел в ту сторону, где свалился Яунзем. Он боялся вспомнить те далекие утра, что приходили в сиянии солнца с птичьим щебетом, с запахом цветов. Что, если вдруг глаза затуманятся от дорогих воспоминаний, а пороховые дымы пахнут душистыми лугами, навевая грусть? И потому он не смотрел в ту сторону, где упал и навсегда остался лежать друг его молодости Яунзем.
Вскоре дернулся состав, лязгнули буфера, пришли в движение застоявшиеся колеса, задрожали рельсы. Просвистел паровоз, эшелон поспешно покатил по направлению-к станции.
В городе был вывешен приказ Революционного трибунала. Одна за другой колонны стрелков стягивались к станции. Издалека доносилась артиллерийская канонада. Это приближался враг.
Айгар с удовлетворением прочитал приговор трибунала. Всю ночь до утра он простоял на посту — пока не дали приказ выступать. И потому он чувствовал себя совершенно разбитым.
Проходя мимо станции, Айгар все же глянул в ту сторону... Но там ничего не было видно. Дрожащими хлопьями опускался снег, укрывая землю пушистым белым саваном.
Эдуард Салениек
(род. 1900 г.)
ЛАТЫШСКИЙ СТРЕЛОК
[ етерис Лапинь достал из ранца старенькое мутное зеркальце и бритву в футляре, склеенном из папиросных коробок, и насыпал в щербатую глиняную чашку тонкую мыльную стружку. Пятилетний Пецис уставился на отца широко раскрытыми голубыми глазами.
— Солдат, что это ты делаешь?
Петерис улыбнулся. Это была улыбка фронтовика — смесь грусти,- усталости и юмора.
— Щетину скрести собираюсь.
— А где ты ее возьмешь? А вот Алма приносит, когда свиней пасет... а мне не дает. Говорит: у кого есть щетина — тому платье. А как из щетины платье делают?
Отец, смеясь, прижал щеку мальчика к своей.
— Ну, а моя щетина тебе нравится?
— Ай, отпусти, солдат... колется! — Пецис вырвался из отцовских объятий. — Свиная не колется, а твоя — как иголки.
— Ничего, сейчас сбрею...
Мальчонка вздрогнул.
— Нельзя! Увидит хозяйка... выпорет!
— За что она меня выпорет?
Мальчик, озираясь, зашептал:
— Алма говорила... и мамка тоже: «Ты, карапуз, помалкивай. Не то худо нам будет, если хозяйка узнает.
что Алма щетину у свиней щиплет...» — На детском личике промелькнул страх.
Петерис вспомнил свое детство: как хлебнул он горя из-за пятнистого борова. Якобштадтский коробейник Абрам за пучок щетины платил несколько копеек, либо давал карандаши и тетради. Как плакал он, застигнутый на ме-^ сте преступления хозяйским дедом. Было это в Латвии, а теперь они жили в Белоруссии. Тогдашних хозяев звали Зепниеками, теперешних — Лиепниеками. Петерис горестно улыбнулся: у кого есть щетина — тому платье. На косынку бы надергать — и то ладно...
Вспомнилось, как до войны он, Петерис Лапинь, жил на берегу Сусеи и работал кузнецом. Его захудалую кузницу своротил артиллерийский снаряд, жена Алвина с двумя детьми подалась сюда, в Белоруссию, в старую латышскую колонию Видрею. Сам Петерис, залечив рану — память об острове Смерти, вышел из госпиталя и теперь приехал домой на побывку. Уже завтра ехать ему обратно в свой 6-й Тукумский полк. Кто знает, придется ли еще когда-нибудь погладить белокурые головки своих детишек.