Шрифт:
Утешение и чувство, что делаешь разумную и важную работу, давало мне в это время, кроме готовых помочь людей, прежде всего снова интенсивное занятие переводом цвейговского «Вчерашнего мира». Быть может, я купался в обманчивой иллюзии, что с помощью этой работы (когда я ее завершу) я не только поправлю свое материальное положение, но наконец получу какое-то признание и смогу стать одним из профессиональных переводчиков. Друзья и наставники – профессора, мои старые учителя, такие как Вейцман, Адмони, а теперь и Кривцов, которому я показывал переведенные главы, – поддерживали меня в этой моей надежде. Возможно, потому, что знали по собственному опыту, как важно было иметь в моем, отнюдь не простом, положении каждодневное задание. О борьбе, в которую я ввязался с цвейговской книгой (а это стало буквально упорно ведущейся борьбой, которой предстояло продлиться еще два десятилетия), у меня, пожалуй, было тогда лишь весьма смутное представление. Что меня поддерживало и что при всех технических проблемах, которые нагромождались при дальнейшем переводе книги, не давало отчаяться и отказаться, так это старая одержимость, которая охватила меня еще во время первого чтения «Вчерашнего мира», убежденность, что и эта книга Стефана Цвейга должна обязательно попасть в руки советских читателей – и среди них прежде всего евреев – и что я один был тем, кто мог этому способствовать.
Звездные часы с препятствиями
Я уже рассказал о том, как в 1962 году и еще несколько раз в последующие годы пытался привлечь внимание московского издательства «Прогресс» к последней книге Стефана Цвейга «Вчерашний мир» и как все мои попытки (а к заявкам я прилагал довольно пространные, наиболее удачные, с моей точки зрения, переводы отдельных фрагментов этой замечательной книги) заканчивались ничем, разбивались об идеологическую инертность издательских чинов. Но я не сдавался и не сидел сложа руки, хотя работа над переводом книги все чаще и чаще прерывалась, с одной стороны, из-за моих постоянных сомнений в собственном переводческом мастерстве, а с другой – потому что приходилось попутно (и это «попутно» мыслится отнюдь не иронично) бороться за выживание, то есть хоть что-то зарабатывать на жизнь.
Иногда, конечно, выдавались и звездные часы, когда никто и ничто не мешало мне заняться цвейговским текстом. Так, мне помнится лето на даче под Ленинградом. Освободившись от всяких забот повседневности, я работал над переводом с тем же светлым и радостным чувством, которое испытал однажды при первом прочтении последней книги Стефана Цвейга. Для перевода я выбрал главу «Город вечной юности – Париж», и еще и сегодня помню, как легко и плавно продвигалась моя работа. Однако, как это бывает в литературном труде, такие легкость и плавность являются одновременно и сигналом тревоги. Я начал ощущать, что без особых усилий на русский переводятся, так сказать, общие места. Но там, где речь шла о главном, о сердцевине, там, где мастерство Стефана Цвейга высвечивалось особенно ярко, – именно там вдохновение и интуиция меня подводили.
Быть может, только в те дни я впервые осознал, какой, собственно, целью я задался, и понял, что истинное искусство литературного перевода (если не принимать во внимание чистое ремесло) начинается там, где переводчик в состоянии сродниться с переводимым им произведением всеми фибрами своей души, и тогда, когда в нем возникает потребность именно это творение – а не просто текст! – написать на своем языке. Я все более отчетливо осознавал, что, не обладая ни мировым опытом Цвейга, ни его панорамным ви`дением, смогу передать дух его книги лишь отчасти. Не знаю, чего здесь было больше – упрямства или желания определить границы моей тогдашней переводческой квалификации. Во всяком случае, одно, как казалось мне, постепенно удается все больше и больше: проникнуться интонацией, ритмом, тональностью и темпом цвейговского языка, что в искусстве литературного перевода исключительно важно.
Во многих прозаических произведениях Цвейга (как это я понимаю сегодня) можно говорить об определенном симфонизме, и, несомненно, это относится и к «Вчерашнему миру». Лейтмотивы, задевающие читателя за живое, его будоражащие, развиваются почти неощутимо, и – вдруг! – в точно обозначенном автором месте эти лейтмотивы сливаются в один бурный поток, достигают кульминации, упрочивают основную идею произведения и продвигают все дальше и дальше сюжет. Эта основная идея последней книги Стефана Цвейга, несомненно, еврейская тема.
Конечно, при переводе этой главы я все еще допускал промахи, случайные (а возможно, и вынужденные) погрешности, связанные с моей тогдашней неосведомленностью и недостаточными знаниями. Но чем чаще при переводе я сталкивался с трудностями, тем больше я воспламенялся. Я уже говорил о моей одержимости. Эта неукротимость питала, быть может, во мне сознание того, что в конце концов мне все равно удастся проложить этой книге путь к ее русскому звездному часу. И замечательным примером в этом смысле был для меня сам Стефан Цвейг, блистательнейший переводчик, которого только можно себе вообразить. «Его „Вчерашний мир“, – говорил я себе, – и на русском языке должен иметь неповторимую цвейговскую интонацию, иначе все усилия напрасны». Используя свою старую заявку, я предпринял явно еще несовершенную попытку изложить свои мысли о книге Стефана Цвейга в небольшой статье для журнала, надеясь хотя бы отчасти познакомить русского читателя с этим его последним произведением.
Но эта статья так и осталась лежать в ящике моего письменного стола. И хотя с тех пор прошли десятилетия, я хочу привести ее в том же самом виде, потому что при всем несовершенстве этой статьи она достаточно наглядно передает мой тогдашний взгляд на Стефана Цвейга и его книгу воспоминаний. Последний абзац я десятилетия спустя написал в Вене.
«„Вчерашний мир“, – писал я, – последняя книга Стефана Цвейга, и она преисполнена мучительной тревогой о судьбах культуры и о будущем человечества. Она была написана в роковые годы, когда Европа подверглась нашествию германского фашизма, когда гитлеровские полчища оккупировали Париж и свои алчные взгляды бросали на Москву. „Вчерашний мир“ – это прежде всего книга-прощание. Последний раз оглядывается Стефан Цвейг на величественное здание европейской культуры, которое германскими фашистами было обречено на снос. Еще раз в его памяти всплывают творцы этой культуры, название книг, городов и улиц, счастливые и трагические события, из которых складывается история двадцатого столетия. В этой книге есть люди, о которых Стефан Цвейг говорит с нескрываемым энтузиазмом и любовью, нисколько не скрывая, что гордится знакомством и дружбой с ними: Максим Горький, Ромен Роллан, Райнер Мария Рильке, Анатолий Луначарский, Рихард Штраус, Зигмунд Фрейд. Но все это он не просто вспоминает – его книга вместе с тем беспощадно аналитична и правдива. Она задумана как исповедь, кредо сына своего столетия. События его личной жизни погружены в прожитую и пережитую историю, и таким образом в судьбе писателя отражаются судьбы его поколения.
„Против своей воли, – пишет Цвейг в предисловии к своим воспоминаниям, – я стал свидетелем ужасающего поражения разума и дичайшего за всю историю триумфа жестокости; никогда еще – я отмечаю это отнюдь не с гордостью, а со стыдом – ни одно поколение не претерпевало такого морального падения и с такой духовной высоты, как наше. За краткий срок, пока у меня пробилась и поседела борода, за эти полстолетия, произошло больше существенных преобразований и перемен, чем обычно за десять человеческих жизней, и это чувствует каждый из нас, – невероятно много! <…> Мы же, кому сегодня шестьдесят лет и кому, возможно, суждено еще сколько-то прожить, – чего мы только не видели, не выстрадали, чего не пережили! Мы пролистали каталог всех мыслимых катастроф от корки до корки – и все еще не дошли до последней страницы“».