Шрифт:
В Москве он остановился у Штейнгеля, с которым познакомился еще когда писал «Войнаровского», и всюду, где только возможно, отыскивал сведения о ландшафте Сибири и быте ее обитателей. По странному стечению обстоятельств знакомство это состоялось в книжной лавке, где Штейнгель спрашивал сочинения Рылеева, а книготорговец представил ему самого автора. Они легко сошлись. К тому же еще оказалось, что Штейнгель связан делами с Российско-американской компанией.
Были дружеские встречи в доме у Рылеева, было совместное посещение ресторана «Лондон», где на уединенном балконе, перебирая случаи неурядиц и злоупотреблений, Штейнгель воскликнул: «И никто не вмешается! Никто не приложит рук! Неужели нет людей, которые думают об общем благе?» Трудно было усидеть при этих словах. Он вскочил, обнял Штейнгеля, хрипя зашептал: «Есть такие люди! Целое общество. Хочешь быть вместе с ними?» Он не стал тогда говорить о тайном обществе, но дал Штейнгелю рекомендательное письмо к Пущину. И теперь содружество обогатилось новым членом, вдумчивым и серьезным.
В доме Штейнгеля Рылеева приняли как родного, ласково и заботливо. Но когда он заговорил с хозяином об истинной цели своего приезда, тот объявил, что усилия его будут тщетны.
— Купцы своекорыстны и невежественны, — сказал он. — Менее всего их может увлечь мысль об общем благе.
— А я и не собираюсь с ними толковать о нем, — весело возразил Рылеев. — Мы поговорим об их благополучии.
И на другой день отправился к Прокофьеву, который на этот раз давал званый обед в семье, в старом московском доме.
Все было слишком, все чересчур в этой огромной комнате с чересчур низким потолком. И слишком жарко от пламени сотни свечей в пудовых серебряных канделябрах, и слишком шумно от гула голосов чуть что не сотни приглашенных на семейный обед, как написал в своем пригласительном письме директор компании Прокофьев. И слишком разновозрастно и разнокалиберно было это сборище, от седобородых старцев в сюртуках, похожих на поддевки, до новомодных щеголей с коками на лбу, стрекозиными фалдами фраков. Расторопные казачки, с ухватками половых из московских трактиров, вносили необъятные блюда, меняли тарелки и разом исчезали по взмаху бровей хозяина, а сам он часто покидал свое место, обходил стол, подливал вино, с медовой ласковостью уговаривал гостей кушать.
Стол ломился от яств. В высоких вазах, не глядя на зимнюю пору, покоились оранжерейные фрукты, свисали гроздья винограда. Гигантские осетры разевали пасти, как бы силясь проглотить засунутые туда лимоны. Блюда с молочной телятиной, индейки в кайме красной капусты бесконечными рядами тянулись через весь стол. Шампанское лилось рекой, но, как видно, ей не было конца, так как на маленьких столиках, подобно гвардейскому строю, стояли ряды бутылок с украшенными серебром пробками.
Но апогеем пиршества было, когда следом за припоздавшим гостем четыре казачка внесли на блюде гигантское сооружение, по-видимому паштет в тесте, долженствующий изображать готический замок. Новоприбывший гость срезал с него крышу, и перед умолкнувшими гостями появился карла в белом костюмчике и красном колпаке, с букетом незабудок. Скопческим голосом он пропищал: «Ангел ваш сопроводитель, от злых сил ваш охранитель, пусть пребудет с вами вечно. Поздравляем вас сердечно». И протянул букет белобрысому молодому человеку, сидевшему невдалеке от хозяина. Тут Сомов, угнездившийся по правую руку от Рылеева, объяснил ему, что сегодня Никола зимний — день ангела сына Прокофьева. Гости дружно захлопали карле.
Сидевший напротив Рылеева бородатый купчина со смехом объяснял своему соседу:
— Хлопать тоже надо с умом. Знай, когда и где. Черномазый Визапур пришел в раж от певчих на освящении голицынской больницы и начал изо всех сил хлопать. Это на обедне-то! Ну, полиция его и вывела.
— Вспомнила бабушка девичьи посиделки, — шепнул Рылееву Сомов. — Черномазого Визапура в двенадцатом году повесили. Оказалось, французский шпион. Ростопчин распорядился. А ведь был персона. При посланнике. Даром что черномазый.
Издалека доносился зычный голос батюшки с великолепной белопенной шевелюрой и малиновыми ноздреватыми щеками:
— День пултуской победы, 14 декабря, пришелся на день семи святых мучеников — Фирса, Аполлония, Левкия и прочих. В этот день надлежало петь кондак: «Благочестия веры поборницы, злочестивого мучителя оплеваше, обличисте звероподобные его кровопролитие и победиши того яростное противление, христовою помощью укрепляемы…»
Рылеев сокрушенно вглядывался в лица гостей. День пултуской победы, Визапур, карла с незабудками… Вот чем живет Москва. Всё в прошлом. До пожара. Где же тут оппозиционные силы? Куда же меня занесло?
И как бы в ответ своим мыслям услышал неподалеку:
— Да что вы хотите ждать от столицы? Присланный оттуда Мыльников жил в Москве на счет компании и вместо помощи продал шестьдесят своих акций по две с половиной тысячи. Следственно, не только остановил приращение капиталов, но и поколебал в публике кредит компании…
В ответ сурово пробасили:
— А вы думаете в Питере не все равно? И не почешутся.
Сильно захмелевший, выхоленный чиновник, сидевший по левую руку от Рылеева, откинулся на спинку стула и сказал:
— После такого обеда хочется мечтать.
— О чем же? — поинтересовался Рылеев.
— О том, что, кабы не был я женат, женился бы на богатой купчихе, открыл бы свое дело, утроил бы состояние и выбрали бы меня городским головой. Да не просто головой, а вроде английского лорда-мэра.
— И о чем бы мечтал тогда лорд-мэр? — засмеялся Рылеев.
— Известно, о чем, — живо откликнулся сосед чиновника, мужчина с окладистой бородой, явно купеческого обличья. — О чем мечтают лорды-мэры? О представительном правительстве. Король у них, как видно, для проформы. О конституции, вот о чем мечтал бы городской голова!