Шрифт:
— В каждом выпуске человек несколько.
— А кадету Рылееву он тоже дал приданое?
— Не могу знать. Но если от родителей воспомоществования не было — пожаловал и ему.
Чудесное превращение закоренелого желчевика. Не прошло и полугода, как я привязался к своим воспитанникам и, больше того, вошел к ним в доверенность. В знак чего получил сегодня крамольную поэму, написанную года два назад тем же, уже заочно знакомым мне кадетом Рылеевым. В ту пору в корпусе произошли событие, волновавшее умы воспитанников довольно долго. Умер старый повар Кулаков, искусный кулинар и слуга редкой честности. Его свезли на Смоленское кладбище. Но не это волновало кадет, хотя для эконома Боброва смерть повара была большим ударом. С легкомыслием, свойственным юности, все тот же резвый пиит Рылеев сочинил по случаю печального события пространную поэму под названием «Кулакиада», полную иронического пафоса:
Шуми, греми, незвучна лира Еще неопытна певца, Да возглашу в пределы мира Кончину пироговтворца.Далее следовал панегирик талантам Кулакова, не был оставлен без внимания и эконом Бобров, коий восхвалялся звучными строками:
А ты! О мудрый, знаменитый! Царь кухни, мрачных погребов, Топленым жиром весь политый, Единственный герой Бобров. Не озлобися на поэта, Тебя который воспевал, И знай, у каждого кадета Невежей я бессмертен стал. Прочтя сии строки, потомки Вспомянут, мудрый, о тебе, Твои дела прославят громки, Воспомнят также обо мне.Но вся прелесть этой истории заключалась не в самой поэме, а в том, что кто-то заботливо подсунул за кокарду треуголки Боброва, куда он обычно клал свой ежедневный рапорт директору, поэму, переписанную на той же бумаге. И когда эконом, ничтоже сумняшеся, подал бумагу Клингеру, тот пришел в ярость.
Говорят, что Бобров, хоть и оскорбленный до глубины души, негодовал недолго и ограничился тем, что прочел Рылееву нотацию, объяснив, что литература — занятие дрянное и каждый, кто посвятит себя этому делу, наверняка плохо кончит.
3. ГОРОД ЗАБАВ И ВЕСЕЛОСТЕЙ
Из окна была видна Сена в невысоких откосах берегов, еще зеленых, но осененных уже желтеющим прозрачным кружевом прибрежных кустарников. Лоснящаяся чешуя воды, колеблемая слабым ветром, почти не отражала хаос облаков. А там, наверху, они клубились, как дым воздушного сражения, мнились призрачной крепостью, объятой пламенем.
Заглядевшись, Рылеев уронил перо.
Кончалась парижская неделя заграничного похода. Всего семь дней, а какой водоворот впечатлений, наплыв мыслей, счастливая усталость и прилив жадной энергии — видеть еще и еще, запомнить, записать, обдумать. Контрасты сшибаются, оглушают. В первый же день он попал в театр, увидел спектакль-гиньоль. Зловещий, неправдоподобно высокий человек сказал несколько слов о магии древних, хлопнул в ладоши — свечи вспыхнули и погасли. Зал надолго погрузился в темноту. Но вот блеснули молнии, прокатился гром, огненные нетопыри пролетели над залом, огненные тени в длинных саванах приблизились к рампе и вдруг исчезли. Снова мрак. Раздался гром, и в слабом свете трех свечей возник гроб. Крышка с грохотом упала — из гроба восстал скелет, над ним взметнулся дьявол с широкими черными крылами. Его оплакивал хор монахинь… Упоительная жуть. А через день в опере ангельски миловидные актрисы ангельскими голосами распевали в розово-голубых пасторалях и шестидесятилетний танцовщик Вестрис подобно пушинке взлетал над подмостками.
Он посетил Пале-Рояль, похожий в вечерних огнях на гигантский стеклянный фонарь, с трудом протискиваясь сквозь праздную, беспечную толпу, алчущую забав и веселостей. Борясь с восторгом, не желая поддаваться общему ротозейству, деловито записал в тетрадочку, что посредине здания проходит бульвар длиной в сто семнадцать и шириной в тридцать тоазов, что нижний этаж составляют сто восемьдесят портиков, заполненных лавками и кофейными, во втором — тоже лавки и рестораны, а на последнем, третьем, находятся обиталища «презренных жертв распутства», кои столь дерзки, что даже за руки хватают, чтобы затащить к себе. Он проявил стоическую твердость против искушений и избежал сетей соблазна, хотя некоторые из искусительниц были чрезвычайно красивы. Он так гордился победой добродетели, что ночью, дома, в письме к другу разразился дидактической тирадой, описывая столицу: «Горе неопытному юноше, блуждающему в оном без доброго наставника… Здесь цветет роза… но посмотри на цветок сей не пылким взором разгоряченного юноши, но взором проницательности хладнокровного старца… и ты увидишь, что роза сия ненатуральна, что благоухание оной несходственно с благоуханием свежего цветка, разливающего оное в поле».
Письмом этим он отдал очередную дань приступам дидактизма, охватывающим его изредка, когда он брался за перо. И тут же подумал, что если разобраться в самом себе, то неглижированием чарами соблазнительниц он обязан не столько своему стоицизму, сколько воспоминанию о нежном и возвышенном чувстве, какое вызвала совсем недавно прелестная Эмилия, дочь аптекаря. Ей он посвятил стихи, казавшиеся ему довольно грациозными:
Краса с умом соединившись, Пошли войною на меня; Сраженье дать я им решившись, Кругом в броню облек себя! В такой, я размышлял, одежде Их стрелы неопасны мне; И, погруженный в сей надежде, Победу представлял себе!.. Как вдруг Емилия явилась! Исчезла храбрость, задрожал! Броня в оковы превратилась! И я — любовью воспылал!Грех скрывать, однако, что Эмилия не могла понять, ни тем более оценить эти стихи.
Но пленительный образ Эмилии сразу вызывал совсем не элегическое воспоминание об отъезде из Дрездена.
Выпущенный в феврале четырнадцатого года, он попал в первую резервную артиллерийскую бригаду, которая тотчас же отправилась в заграничный поход и вскоре была в Дрездене.
В ту пору князь Репнин был дрезденским генерал-губернатором, а родной дядя Михаил Николаевич Рылеев — комендантом города. Он был так ласков, заботлив, устроил на службу по своему ведомству, заласкал, задарил. Не привыкший к вниманию, Кондратий писал матери восторженные письма о добром дядюшке. А тут еще Эмилия… Он весь искрился тогда в Дрездене, смеялся, шутил, писал сатиры и эпиграммы на всех знакомых и незнакомых в русской колонии и, конечно, вызвал недовольство общее. Важные чины пожаловались генерал-губернатору.
Репнин передал эти жалобы Михаилу Николаевичу и предложил во избежание ссор и неприятных столкновений удалить слишком резвого племянника из города.
Взбешенный дядюшка, задыхаясь, объявил, что увольняет его от занятий, и приказал в двадцать четыре часа убираться из города.
— А если ослушаешься, — кричал он, распаляясь все более, — предам военному суду и расстреляю!
Но не таков он, чтобы испугаться.
— Кому суждено быть повешенным, того не расстреляют! — сказал он и до сих пор доволен своим ответом.