Шрифт:
В этом месте надо было сказать: «Я шучу. Я тебя разыграл». И все бы обошлось. Но он сказал:
– Я не шучу. Я влюблен. И я сам не знаю, что мне делать.
– Убирайся вон...
– Куда?
– Куда угодно. К ней... к той...
– А можно? – не поверил Месяцев.
– Убирайся, убирайся...
Ирина обняла себя руками крест-накрест и стала качаться. Горе качало ее из стороны в сторону. Месяцев не мог этого видеть. Он понимал, что должен что-то предпринять. Что-то сказать. Но имело смысл сказать только одно: «Я пошутил, давай спать». Или: «Я виноват, это не повторится». Она бы поверила или нет, но это дало бы ей возможность выбора. Но Месяцев молчал и тем самым этого выбора ее лишал.
– Убирайся, убирайся, – повторяла она, как будто в ней что-то сломалось, замкнулось.
Месяцев встал, начал торопливо одеваться. Чемодан стоял неразобранный. Его не надо было собирать. Можно просто взять и уйти.
– Ты успокоишься, и мы поговорим.
Жена перестала раскачиваться. Смотрела прямо.
– Нам не о чем говорить, – жестко сказала она. – Ты умер. Я скажу Алику, что ты разбился на машине. Нет. Что твоя машина упала с моста и утонула в реке. Нет. Что твой самолет потерпел катастрофу. Лучше бы так и было.
Месяцев оторопел:
– А сам по себе я разве не существую? Я только часть твоей жизни? И это все?
– Если ты не существуешь в моей жизни, тебя не должно быть вообще. Нигде.
– Разве ты не любишь меня?
– Мы были как одно целое. Как яблоко. Но если у яблока загнивает один бок, его надо отрезать. Иначе сгниет целиком. Убирайся.
Ему в самом деле захотелось убраться от ее слов. В комнату как будто влетела шаровая молния, было невозможно оставаться в этом бесовском, нечеловеческом напряжении.
Месяцев выбрался в прихожую. Стал зашнуровывать ботинки, ставя ногу на галошницу. Правый ботинок. Потом левый. Потом надел пальто. Это были исторические минуты.
История есть у государства. Но есть и у каждой жизни. Месяцев взял чемодан и открыл дверь. Потом он ее закрыл и услышал, как щелкнул замок. Этот щелчок, как залп «Авроры», знаменовал новую эру.
Ирина осталась в обнимку с шаровой молнией, которая выжигала ей грудь. А Месяцев сел в машину и поехал по ночной Москве на зов любви. Что он чувствовал? Все! Ужас, немоту, сострадание, страх. Но он ничего не мог поделать. Лавина шла и набирала скорость. Она уже срезала его дом, погребла в нем всех живых. Что дальше?
Что бывает дальше? Лавина съезжает, теряет скорость и останавливается в конце концов. Тогда уцелевшие выползают на свет Божий и наводят порядок. Откапывают живых. Хоронят мертвых. Ставят электрические столбы и натягивают провода. И опять в домах тепло, светло. И опять – жизнь. Как ни в чем не бывало. Надо только переждать...
Месяцев позвонил в ее дверь. Люля открыла не зажигая свет. Месяцев стоял перед ней с чемоданом.
– Все! – сказал он и поставил чемодан.
Она смотрела на него не двигаясь. Большие глаза темнели, как кратеры на Луне.
Утром Алик лежал на своей койке и слушал через наушники тяжелый рок. Музыка плескалась в уши громко, молодо, нагло, напористо. Можно было не замечать того, что вокруг. Отец в роке ничего не понимает, говорит: китайская музыка. Алик считал, что китайская музыка – это Равель. Абсолютная пентатоника. В гамме пять звуков вместо семи.
В двенадцать часов пришел лечащий врач Тимофеев, рукава закатаны до локтей, руки поросли золотой щетиной. Но красивый вообще. Славянский тип. А рядом с ним заведующий отделением, азербайджанец со сложным мусульманским именем. Алик не мог запомнить, мысленно называл его «Абдулла».
Абдулла задавал вопросы. Мелькали слова «ВПЭК», «дезаптация», «конфронтация». Алик уже знал: ВПЭК – это военно-психиатрическая экспертиза. Конфронтация – от слова «фронт». Значит, Алик находится в состоянии войны с окружением. Никому не верит. Ищет врагов.
А кому верить? Сначала дали отдельную палату. Приходил Андрей – они немножко курили, немножко пили, балдели. Слушали музыку, уплывали, закрыв глаза. Кому это мешало? Нет, перевели в общую палату. Рядом старик, все время чешется. Это называется старческий зуд. Попробуй поживи на расстоянии метра от человека, который все время себя скребет и смотрит под ногти. Алик в глубине души считал, что старики должны самоустраняться, как в Японии. Дожил до шестидесяти лет – и на гору Нарайяма. Птицы растащат.
Когда Алик смотрит на старых, он не верит, что они когда-то были молодые. Казалось, так и возникли, в таком вот виде. И себя не может представить стариком. Он всегда будет такой, как сейчас: с легким телом, бездной энергии и потребностью к абсолюту.
Напротив Алика – псих среднего возраста, объятый идеей спасения человечества. Для этого нужно, чтобы каждый отдельно взятый человек бегал по утрам и был влюблен. Движение и позитивное чувство – вот что спасет мир. От недостатка движения кровь застаивается, сосуды ржавеют. В отсутствии любви время не движется, картинки вокруг бесцветны, дух угнетен. Душевная гиподинамия.