Шрифт:
Но покоя, чтобы всё обдумать, не было. Весь этот день, одна за другой, обжигали его досада за досадой.
«Халиль, упрямец, посмел возражать. Из-за девки посмел спорить с дедом! Его девка говорила противные слова о сокровищах. Её тут же раздавить бы, но тогда слух о её дерзких ответах разнёсся бы по всему городу, по всему народу. Надо было её осрамить; удалось осрамить, и она поняла это». Но досада осталась.
Севин-бей родила ему двоих лучших внуков. Он любил её за это; он уважал её как внучку самого Узбек-хана, ради неё он однажды пощадил её отца Ак-Суфи, хотя позже, правда, расправился с ним. А Мираншах не посчитался с тем почётом, каким окружал её Тимур. Мираншах казался дурашливым гулякой, нерешительным, трусливым, безопасным. Ему нельзя было доверить государственных дел, но кусок своего царства отец ему доверил. А он оказался не дурашливым, а свирепым; не трусом, а зверем.
«Кабан! Свиреп, а неповоротлив…»
«Кабан! Норовит тупым рылом всё взрыть, во что ни уткнётся рыло. А что повыше, а что по сторонам, того не видит, пока всем задом не развернётся!»
Это не только досада, это и предостережение ему!
Досадой была и затея великой госпожи строить мадрасу напротив его мечети. Но эта досада не столь была б велика, если б Тимуру не хотелось отказать старухе. Досаднее всего было, что хотелось отказать, а он не посмел. Не посмел, не решился!
А началось ещё на рассвете: девчонка, наложница, которой он и замечать бы не должен, она первая раздосадовала его. Чем? С утра он сам не понял чем. Теперь ясно: она удивилась, что за всю ночь он не подумал о её поясе! Досада явилась, когда она с таким упрямством ждала, прежде чем уйти. Как оскорблённо взглянула, как насмешливо затопотали её босые пятки, когда она побежала к себе!
Эта первая досада была бы не столь тяжела, если б была только оскорбительна. Нет, и она была предостережением: владыка мира стал стар!
Весь этот день то одно, то другое напоминало ему, что силы уходят, а сил надо много, чтоб крепко держать весь мир!
Он сидел в темноте, обдумывая всё, что случилось за день. Это было его правилом, — прежде чем уйти спать, припомнить, обдумать и оценить угасший день. Вспомнить правильные поступки и найти причины ошибок.
За весь этот день он не мог вспомнить ни одного правильного поступка. В каждом случае можно было поступить иначе. От рассвета до ночи не было ни одного поступка, о котором было бы можно сказать, что иначе нельзя было поступить. Ни одного…
Ночная свежесть и полная тьма успокаивали его. Но утешения не было.
И усталость его была какой-то новой, непривычной, — не тело устало, тело ему повиновалось, устала воля: не было желания ни встать, ни идти, ни спать.
Он посмотрел в окно.
Под поздним небом город был уже неразличим.
Лишь в одном месте, слева от базара, какую-то высокую стену слабо освещал колеблющийся свет очага.
«Это, пожалуй, на дворе у хана, у Султан-Махмуда, — он любит допоздна сидеть у очага, глядеть, как в котле ему варят ужин; что-нибудь простое варят».
В это время за дверью, в тёмном коридоре, кто-то торопливо прошёл.
Тимур насторожился: ночью каждому во дворце надлежало быть на своём месте, чтобы каждого, если надо, Тимур мог и в темноте найти, на ощупь, как халат или кувшин.
«Кто мог пройти? Куда?»
Тимур прислушивался.
Вскоре шаги повторились.
Кто-то шёл сюда.
Кто-то встал на пороге, видно пытаясь рассмотреть эту комнату в темноте.
Тимур затаился, прижавшись к стене, и рука его сжала рукоятку кинжала, всегда засунутого за пояс.
Голос Мурат-хана:
— Государь!
Тимур нехотя отозвался.
— Я вас везде ищу, государь!
— Что там?
— У ворот — человек. Просит допуска: «Особая весть», — говорит.
— Кто это?
— Купец.
— Чего ему?
— Обещает только вам сказать.
— Откуда?
— Не говорит. Спину ослу сбил до костей. Сам еле на ногах стоит. Видно, издалека.
— Приведите. Дайте свету.
Внесли светильник и поставили на полу. Тимур не сдвинулся с места, лениво глядя на дверь.
В двери он увидел сопровождаемого воинами покрытого густой пылью невысокого человека в сером от пыли халате.
По высокой шапке Тимур вспомнил Геворка Пушка и строго сказал:
— Сперва отряхнулся б!
— Государь! До того ли?
— А что?
Пушок, переступая порог, еле держался на широко расставленных ногах и не имел сил ни согнуться для поклона, на пасть на колени и лишь глядел на Тимура обветренными глазами из-под отяжелевших от пыли ресниц.
Тимур, не шевельнувшись, осмотрел его:
— Чего ты такой?
— Караван ограблен!
— Потому я и послал тебя…
И, сказав это, подумал: «Головой он, что ли, ударился?»
— Он-то и ограблен!
— Мой? — оторопел Тимур.
— Увы, государь!
— Где?
— По дороге на Бухару. Напротив Кургана.
— Тут? Рядом! А ты?
— Бежал к вам.
— А разбойники?
— Ушли.
— Не поймали?
— Никого. Да и некому: стража спала.
Одним тигриным прыжком Тимур выскочил за дверь:
— Где начальник караула? Царевича звать, Мухаммед-Султана! За ханом послать, чтоб сразу сюда скакал.