Шрифт:
Назначение этих стихов было иным, прицел их более дальним. Они целиком были устремлены в грядущее. Поэтому не «Оду к молодости» декламировали на своих частых пирушках, кружковых и именинных, наши пылкие виленские филареты, а все ту же буршевскую песенку:
Эй, больше в жизни жара!И барышня Фелиция Мицэвич, преображенная в этом стихотворении в таинственную музу, сладко жмурила глазки, когда Томаш Зан выпевал своим почти девичьим голосом последний, самый удачный куплет.
Молодые, здоровые и крепкие литвины вторили ему гулким басом, повторяя ту свирепо-беззаботную строфу о Времени и Смерти:
Кровь стынет в бедном теле, Поглотит вечность нас, И взор затмится Фели, — Вот филаретов сказ.Юнцы, они с беспечностью юности измывались над неотвратимым уделом любого смертного. Они смеялись, обнимая друг друга, кровь их бурлила, радость жизни распирала их.
Но их не ждали бескрайние нивы и сверкающие города новою мира, мира, который они стремились возвести. Перед ними простиралась беспредельная пустыня изгнания, бесконечность скитаний от Белого до Аральского моря.
РОМАНТИКА
Веймар — обитель престарелого Гёте, — Веймар был одним из тех блаженных островов, о которых могли бы мечтать романтики, если бы сбывшуюся мечту они не считали мечтой-изменницей. Нет, счастье, которое возникало из сочетания гения поэзии с гением житейским, с пониманием обыденной жизни, — такое счастье было не про них.
То была, однако, всего лишь резиденция. А они продолжали свои поиски в безысходной тоске, в извечном неумении приладиться и примениться, чтобы потом, в разочаровании, обрести горькую усладу блаженной муки. Ибо цель их была призрачна и недостижима, как пресловутый «Голубой цветок» Новалиса, была вероломна и коварна, как море и горы, — она, эта цель, таилась в сумрачных пейзажах, и в трепете высоких деревьев, потрясенных бурей, и на сельских погостах, где лежали увядшие венки и к памяти живых взывали полустертые эпитафии; она, эта цель, укрыла какие-то свои тайны в полуночных соловьиных трелях, она дремала, казалось, в руинах замков, там, где некогда кипела жизнь, — а теперь все это минуло, исчезло и быльем поросло.
Счастье было только одним из воплощений мечты. Несуществующее и именно поэтому истинное.
Порою казалось, что к нему можно прикоснуться, что его можно ощупать рукой, заглянуть в его лучистые очи.
Тогда оно принимало образ женщины. Глаза у этой женщины были огромные, лицо бледное от непрестанной и безысходной нежности, от чрезмерной впечатлительности ума и сердца.
Она шла, о нет, скорее, плыла, в широком платье, похожем на колокол, в платье, скрывавшем ноги. Женское тело было окружено непроницаемой завесой из шелка, муара, органди либо муслина. Облаченная в непроницаемо-глухой наряд, женщина казалась ходячим готическим собором.
В стихотворении Гёте, большого знатока амурных дел, Купидон нетерпеливыми движениями помогает любовнику раздеть возлюбленную, а затем с лукавой и скромной миной спешит потупить глазки…
Разнузданность неотрывно сопутствовала сладострастию, но Соловей Поэзии не часто пел о них.
Недостижимость любовного счастья или разочарование в нем искажают образы земной любви и придают ей мистическую окраску.
Стихи к Пречистой Деве, сочиненные немцами-лютеранами, являются, по сути дела, гимнами недостижимому счастью.
Поэты эти шли путем, который проторил безутешный Данте. По стопам Платона шел немец Гёльдерлин, даруя имя Диотимы — Сюзетте Гонтар, супруге франкфуртского коммерсанта.
Если романтик впрягает вселенную, небо, звезды в оглобли своего опуса, если порывы свои он набрасывает на исполинском фоне тысячелетий, то он поступает так из чувства отречения и из ощущения неисполнимости.
Неисполнимость есть непременное слагаемое любви у романтиков.
Но чем больше опоэтизированный предмет воздыханий становится непохожим на свой прототип, тем более разительным оказывается контраст между поэзией и житейскими буднями.
Поэты-романтики подняли очи к небу и впервые узрели звезды во всем их великолепии. За эти мгновенья утраты равновесия они расплачивались впоследствии страданиями, воображаемыми правда, но от этого не менее реальными.
Слишком ревностно любимые богами, они умирали молодыми, как Шелли, как Китс.
Так увядал от чахотки юный немецкий поэт граф фон Гарденберг, прозвавший себя Новалисом, то есть «братом звезд».
Жизнь его и смерть были как бы кратким изложением романтики, романтизмом в самом сжатом очерке.
Этот юноша со сказочно огромными и сказочно глубокими очами, похожий на евангелиста Иоанна с картины Дюрера, поэт и философ, как Гёте, наделенный склонностью к пантеизму и универсализму, но, увы, начисто лишенный человеческой сметки и житейской основательности этого великого буржуа, — этот задумчивый мечтатель был как бы самым крайним выражением эксцентрических устремлений романтизма в самом раннем его периоде.
Поэзия является для него единственной реальностью.
Этот серафим, сам того не ведая, проделал путь молодого Данте. Он помолвлен с тринадцатилетней Беатриче, маленькой глупышкой Софи Кюн, которая вскоре скончалась от чахотки.