Вход/Регистрация
Мицкевич
вернуться

Яструн Мечислав

Шрифт:

А поутру мы увидим его беседующим с двумя соседскими ребятишками на берегу узенького ручейка; мостки, переброшенные через этот ручеек, соединяли две лужайки, покрытые буйной растительностью, еще мокрой от вешней росы.

«Поразительно, — подумал молодой человек, — до чего мной овладела эта книга. Я гляжу на все ее очами. Может быть, поэтому охотно беседую теперь с детьми. Просто поверить невозможно, что язык этот есть обиходная речь коммерсантов, счетоводов, чиновников, педантов, прусской солдатни, язык Фридриха Великого! Или торжественные и скорбные фразы Жана Поля». Ничего подобного не было тогда на польском языке.

Возвратившись домой, он перечитал вступление, которое, верно, знал уже наизусть:

«Я снял все траурные погребальные покровы, возлежавшие на гробах, я заглушил величавое утешение всепрощающих речей, чтобы только вновь и вновь повторять себе: «Ах, ведь все это было не так! Тысячи радостей навеки сброшены в бездну, и вот ты стоишь одиноко здесь и вспоминаешь их! Страждущий! Страждущий! Не читай сразу всей разорванной книги прошлого. Не довольно ли скорби?»

Мощные периоды оригинала невозможно было, однако, воспроизвести на ином языке. Они утрачивали звучание торжественное и единственное потому, быть может, что для поляка каждое из этих выражений, не употребляемое в повседневном житье-бытье, было однократным, помещенным только тут, раз навсегда, ради того только, чтобы выразить это ощущение, столь будничное и столь неповторимое.

Но роман Гёте, хотя в нем и не было столь же печальных периодов, хотя фразы его были куда проще, дышал искренностью, чем и превосходил даже эту величественную и скорбную рапсодию Жана Поля.

Больше всего изумляет здесь то ни с чем не сравнимое мгновение, когда печатное слово на глазах у читателя превращается в нечто более живое, чем сама жизнь, в нечто во сто крат приумножающее могущество этой жизни. И не равна ли, спрашивал он сам себя, роль поэта роли всемогущего творца?

И когда он писал четвертую часть «Дзядов», исправляя и очищая тот мощный монолог, который на фоне современной ему польской словесности казался чудищем из краев неведомых, но, по сути дела, неразрывно сросся со здешней жизнью, бытом, укладом общественных отношений, а поэма эта исполнена такой словесной мощи, что от некоторых мест ее современников бросало в жар и холод, — так вот, слагая эту поэму, Мицкевич советовался с друзьями, требовал от них критических замечаний, даже вымаливал их, ибо он все еще колебался по поводу некоторых выражений и, как и пристало выученику классицистов XVIII века, был в этих делах педантичен до мелочности и бдителен до чрезвычайности. К тому же тогдашняя цензура отличалась редкой придирчивостью и неусыпностью.

Техника, способы работы, трактовка словесного материала у Мицкевича даже в этом, самом что ни на есть архиромантическом жанре остались в сфере поэтики классицизма. Воображение его было уже романтическим нисколько не в меньшей мере, чем у поэтов романтической школы.

Мысль довести Густава до дома священника с веточкой каштана, превращающейся мгновенно в свете молний в кипарисовую ветвь; сплетение ее с волосами любимой — все это достойно было позднейшего исступленного романтика, пожалуй, единственного французского романтика Исидора Дюкасса, который писал под псевдонимом граф де Лотреамон и который, слагая спустя десять лет после смерти Мицкевича свои «Песни Мальдорора», недаром сослался на «Импровизацию» Конрада; однако нигде Мицкевич не порывает с нормальным синтаксисом, с величайшей тщательностью придерживается естественной логики фразы в противоположность немецким романтическим поэтам, в программу которых входило стремление по возможности затуманить логический смысл, чтобы тем яснее выступила на поверхность экспрессия чувства.

Они мечтали о стихах, в которых лишь одна или две строчки были бы понятны на фоне иных, логический смысл которых был бы по возможности затуманен.

У Мицкевича в иные мгновения особенного неистовства чувств наступает нечто вроде помутнения зримой поверхности его слога. Есть в излияниях Густава отдельные места, которые лишь с виду имеют некий определенный смысл. А по сути дела, они погружены в горячечный бред.

Классицист, глубоко засевший в душе Мицкевича, приказывает ему, однако, оправдать эти отрывки сходством со сновидением. По возможности оправдать безумием Густава. Партнер его, священник, чаще всего изъясняется спокойным и уравновешенным тринадцатисложником, как это и приличествует сыну просвещенного века.

Введение этой фигуры было, собственно, уступкой в пользу здравого смысла той эпохи, которая стояла у колыбели Мицкевича и позднее руководила с кафедр Виленского университета учеными занятиями юного стихотворца. Благодаря такой рационалистической оправе эту неистовую поэму смог бы понять даже Каэтан Козьмян, если бы обладал доброй волей и набрался терпения; впрочем, только понять, но отнюдь не простить.

Поправки, которые вводил Мицкевич в свою свеженаписанную поэму — чернила которой еще не просохли, — марая бумагу, наскоро царапая, подобно Тукаю из баллады, гусиным пером, остервенело, яростно, свирепо, как если бы тут дело шло о жизни и смерти, поправки эти умеряли неистовство первого порыва. Неистовство это было и во второй части «Дзядов», которая является отчасти морализирующей притчей, отчасти фантастической оперой. Поучения призраков западают в память глубоко, приходят откуда-то издалека, как будто и впрямь с того света. Адское видение злого пана, истязаемого мужиками, превращенными в хищных птиц, было протестом против феодального уклада на Литве, протестом куда более сильным, чем все статейки «Уличных известий».

Обжигающая горечь сочетается в этой поэме со сладостью детской невинности, два горчичных зернышка заключают в себе зрелую мудрость взрослых.

Ад, чистилище, рай в языческом белорусском обряде, показанные в сиянии пылающей водки; заклятья, взятые прямо из уст Литовской Руси. И со всем этим абсолютно реалистическим образом связаны любовные переживания поэта…

Немного тут осталось от чтения «Вертера».

Одно из первых польских романтических творений завещало польскому романтизму особый путь, сочетая реальность с фантастикой в пропорциях, неведомых ни в каких иных краях.

* * *

После выхода второго тома как классики, так и романтики в Варшаве спрашивали: почему в «Дзядах» есть вторая и четвертая части, куда же подевались первая и третья? Первая была, но в отрывках.

* * *

Ян Чечот первым знакомился с этими разрозненными фрагментами «Дзядов», которые позднее были изданы по посмертным рукописям и последовательность которых не вполне ясна. Читал так, как никто после него.

Творение в рукописи, едва просохшие строки, с помарками и поправками, производит совершенно иное впечатление, чем то же самое сочинение в печатном виде. Тем более если лично знаешь автора, если считаешь его своим закадычным другом, если всю мифологию поэмы вместе с ее топографией тебе ничего не стоит расшифровать; в таком случае поэма влияет и воспринимается совершенно по-иному, еще не покрытая той тенью таинственности, в которую могущество печати облекает написанное от руки слово, когда отчуждение и отдаление создают новую перспективу и придают иной оттенок смыслу.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: