Шрифт:
— Да, «яблок»… А список отдал?
— Да что ты все! Хотел я, что ли?
— Ты не хотел… А если она его керовнику покажет?
— Не покажет. Вот увидишь! Она не любит его. Правда — девчонки говорили.
— «Говорили, говорили»… Ну, а покажет, так черт с ними со всеми вместе.
— Ну, зайдем?
— Да мне, брат, домой надо, — сказал, подумав, Даник. — Четыре все ж таки километра…
— Зайдем. Мы еще такое что-нибудь придумаем, что они… Я тебя немного провожу. До мостика, как в тот раз.
— До мостика? — улыбнулся Даник. — Ну что ж, идем.
Они вошли к Саньке во двор.
9
В феврале, когда зима начинает прихварывать оттепелями, которые съедают снег, когда петухи распевают во все горло, полагая, что вот уже и весна, «керовничиха» тяжело заболела. Ее даже отвезли в уездную больницу, а через две недели привезли назад, и пани Марья лежала дома. Ученики скучали по ней, а больше всех, по-видимому, Даник. Родного языка теперь — ни часочка, и воспитательница у них новая — худая, крикливая панна Рузя, старая дева, из тех, о которых говорят «она уже в разуме». Так ее ребята и прозвали: «Девка в разуме». Учит и неинтересно и скучно. Отметки записывает в толстый блокнот, который прячет в черную сумочку. Из всех пяти баллов она больше всего любит «три с минусом» и чуть что — ругается. От нее Даник в первый раз услышал три новых польских слова: «матолэк», «дрань» и «божий конь» [12] .
12
Дурак, дрянь и осел.
Панна Рузя чаще всего стоит у белой кафельной печки, заложив назад худые, бескровные руки в кольцах. Греется.
Однажды на рисовании, стоя вот так, она сказала:
— Нет у вас совести! Ваша прежняя учительница сколько уж времени болеет, а вы?.. Хоть бы разочек сходили проведать. Срам!
На переменке весь класс заговорил об этом. Больше всех кричала Коза, что она, коли так, сама всех поведет. И после занятий дети отправились. Растянувшись цепочкой, шлепали они по мокрому снегу лаптями, сапогами, ботинками, перебрасывались снежками, кричали. Казалось, вся улица уже знала, куда они идут.
— Не бойтесь, — говорила Коза, — пана керовника теперь дома нет. Он еще занимается в седьмом. У них физика.
Керовник жил в глухом, «свином», как говорят, переулке у того безрукого дядьки, который даже зимой носил старую летнюю фуражку царского железнодорожника.
Дядька встретил их у порога, заставил еще на дворе почистить веником ноги, а потом уже сказал:
— Тихонько, по-хорошему надо, без гама. Пани больна. Ну, что же вы? Постучите в дверь, и все. Боитесь? Эх вы!
Даже Коза и та спряталась за других. И все зашептали Данику:
— Ты, Малец, ты иди!
— Который это? Он? — спросил дядька. — Ну, сапоги новые, что же ты — валяй! А вы — за ним.
Дядька взял Даника за рукав, подвел к двери другой, «тыльной» половины дома и постучал.
— Войдите! — ответил на стук такой знакомый детям и так давно не слышанный ими голос.
Сивый шмыгнул носом и решительно взялся за ручку. Дети шарахнулись — кто в угол, а кто и обратно во двор, и Даник, перешагнув порог, оказался один.
— А, Малец, это ты! — донеслось от окна. — Пришел, хлопчик, проведать свою учительницу? Как это хорошо! Да иди же ты сюда, поздороваемся! Ну?.. — И пани Марья протянула к нему руки.
Даник двигался, как завороженный. Она лежала головой к окну, затянутому занавеской, по шею укрытая белым одеялом. Черные кудрявые пряди ее «польки» рассыпались по подушке, а красные, точно припухшие губы улыбались.
Когда Даник подошел к кровати, под ладонями пани Марьи загорелись его щеки и уши, а на лбу — совсем уж неожиданно — он ощутил горячие губы учительницы.
— Хороший мой! Ты чего ж это так смутился? Ну, садись. Возьми вон стул, у стола.
Даник взял стул, поставил его у кровати и присел на краешек. И так ему неловко! Сапоги — и вытер же их, кажется! — все-таки наследили на чистом красном полу.
— Ну, расскажи мне, Даник, как ты теперь учишься? Ты за что это двойку получил?
— Не двойку, — сказал Сивый. — Три с минусом.
— Ха-ха-ха! Ах ты мой постреленок! Разве ж это не одно и то же? Да еще для тебя, для отличного ученика. Почему ты панну Рузю не слушаешь?
— Она… она все только кричит…
— И надо на вас кричать. Что, разве нет? Нельзя не любить учительницу: она — вторая мать.
— Панна Рузя… нет…
— А я? — Пани Марья хмурит брови, а на губах — улыбка.
Даник поднял глаза и снова опустил: не выдержал.
Она протянула руку и, как тогда, когда он стоял на коленях, взяла его теплыми пальцами под подбородок. Смотрит в глаза и грустно как-то улыбается.
— Ты не сердишься на меня? — тихо спросила она. — За тот раз, когда ты кричал на окне? Ах, Даник, Даник! Подрастешь — поймешь меня, вспомнишь. Потому что я-то очень хорошо вас понимаю…
Она отняла руку от его подбородка, помолчала, потом улыбнулась снова.
— Ну, был у тебя еще один день рождения? Не красней. Ты соврал, я знаю. Я проверила — ты родился в июле, а не в ноябре. А список ваш я никому не показывала. Вот разве что кто-нибудь…