Шрифт:
Состав, на котором мы ехали, какую-то минуту еще двигался, еще шел, но потом, все более замедляя ход, окончательно остановился. Мы спрыгнули с подножки, не веря себе, не веря тому, что все так обошлось, что мы нашли своих, на первой же остановке догнали свой эшелон. Перепуг был омет, большой.
Через минуту мы уже были каждый в своем вагоне.
Ядумаю, что и это тоже сблизило нас. Думаю, что, как и та первая ночь, которую я провел у них в вагоне, ночь, в которую попал к нам в вагон этот умирающий солдат, так же, как и все то, что случилось в этот день с нами, то, что мы, отстав от эшелона, пережили, и то, что мы нашли наконец своих, более всего соединило, более всего сблизило нас. Так я думаю сейчас.
Мы дней десять, помнится мне, ехали, дней десять были в пути.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Продолжение рассказа Кондратьева
— Мы попали в Польшу в ночь под Новый год. Мы прибыли сюда самым последним эшелоном. Выгрузились еще засветло на какой-то совсем крохотной, затерявшейся в голом поле станции. Называлась она Брошкув. Может быть, так казалось, что она посреди поля, потому что состав был длинный, а вагон наш находился в конце состава. Мы довольно долго провозились. Пока сводили лошадей, выгружали технику, снимали с платформ наши пушки, стало темнеть. В первую минуту мы даже не знали, что это — Польша. Мы это уже потом поняли, когда, двинувшись от станции, выбрались на шоссе, чтобы найти какое-нибудь пристанище, где мы могли бы перебыть ночь, и вскоре втянулись в местечко, а может быть, в маленький городок даже, в котором деревья были по-смешному и так непривычно для нас подстрижены, а но узеньким, вымощенным плиткой тротуарам, стуча подкованными сапожками, спешили, пряча лица в воротники, по моде одетые, в фуражках с лакированными козырьками молодые люди, и тут же, на тех же тротуарах, продавали поджаренные колбаски и другую какую-то совсем уже скудную еду. Эти короткие, как бы изуродованные, подстриженные деревья, вставшие вдоль шоссе и над тротуарами, со страшной силой раскачивало на ветру, Ветер тут был еще более сырой и резкий, чем и Прибалтике, и все эти люди в своих более чем лёгоньких пальтишках, оттого, должно быть, что спи сильно мерзли, бежали по улицам как-то боком.
Мы выбрались из центра этого городка и двинулись по улице, которая тянулась по кромке леса. С одной стороны дороги был лес, с другой — улица, на которой — за проволочной сеткой — стояли низенькие, плоские, словно бы прижатые к земле дома. Тут было потише, по гак сильно задувало. Лес был и вовсе тихий, молчаливый, словно бы задумавшийся о чем-то своем.
Мы долго еще кружили во тьме, в полутьме этой, на этой окаймленной лесом улице с чернильно-синими, в этот час недвижно стоявшими в глубине деревьями, пока наконец, не выбирая особенно, не втянулись в один двор и не завели лошадей, остановившись в первом попавшемся, не занятом пока еще, небольшом, одноэтажном тоже, на самой дороге стоящем доме, неприбранном, грязном, с окнами, заделанными ржавыми железными решетками, со слабо различимым в углу распятием, с низко опущенным, холодным и тоже грязным полом. Не было тут ни мебели, ни обстановки какой-нибудь, кроме одной-единственной скамьи и грубо сделанного, покрытого прорванной клеёнкой стола. В одном из углов этой пустой комнаты стояла лохань, в другом — старый, обшарпанный камин с вмазанным в него котлом. Хозяева, как видно, помещались где-то рядом, в другой комнате, может быть, на своей половине. Они, должно быть, привыкли к такого рода постояльцам. Они даже не показывались, пока мы ютились тут.
Мы быстро втащили сюда свои пожитки, все, что мы обыкновенно возили с собой, свалили все это в кучу в углу у двери, и первое, что мы сделали, это натаскали соломы и, застелив ее поверху плащ-палатками, приготовили одну достаточно теплую постель на всех. Отыскали не знаю где какую-то вонючую карбидную лампу, я их тут впервые увидел, там, на Калининщине, да и в Прибалтике тоже, у нас их не было, мы обходились без них, наспех чем придется занавесили окна, устроим какую-никакую светомаскировку, засветили все коптушки и плошки, какие у нас были с собой. Ездовой наш, Афонин, на этой черной плите в котле этом вскипятил воды. Тут, возле камина, была навалена целая гора брикетов бурого угля, оставшегося, должно быть, еще от прежних постояльцев, и мы, при свете выедающей глаза карбидной лампы, быстро, быстро, не теряя времени даром, принялись мыть головы, сливая друг другу из чайника. Мы очень торопились, очень спешили...
С нами была Тоня. Ей ничего не оставалось другого, потому что время приближалось к полуночи, а медсанрота ее расположилась еще неизвестно где. А может быть, ей тоже хотелось встретить этот Новый год с нами. Как бы там ни было, она, когда мы выгрузились из эшелона, все время оставалась с: нами. Как ехала с нами в одном эшелоне, в нагоне этом, так и въехала с нами в эту хату.
Одним словом, мы все успели помыть наши лохмы, причесались и даже успели подшить подворотнички. Тоня тоже успела переодеться, надела платье, то есть ту же гимнастерку, но сшитую заодно с юбкой,— военное платье. И теперь, в этом платье, она уже тем более была женщина, дама.
В самую последнюю минуту, когда уже надо было за с тол садиться, Тоня выскочила за дверь, на улицу, и скоро, лес был рядом, вернулась оттуда с веточкой сосны, совсем маленькой, отломанной ею. Она убрала ее, утыкала кусочками ваты из индивидуального пакета и поставила ее, эту елочку, на стол в бутылку... И уж совсем неожиданным было то, что, когда сели за стол и разложили дымящуюся картошку — полмешка еще ее у нас оставалось от той, что мы захватили с собой в дорогу, оттуда, из Латвии,— и шпроты, тоже предусмотрительно припасенные нами, Афонин наш разлил по кружкам спирт. Оказалось, что на складе, куда он успел смотаться, опять же пока мы прихорашивались, к Новому году выдали спирт. Пока его разводили водой, удивлялись и радовались, стрелки часов приблизились к двенадцати. Мы, что называется, только-только успели...
Мы еще не знали, по-настоящему, где мы находимся, где мы выгрузились, что это за места, какие вокруг города, как далеко фронт, где он, как далеко мы от войны, от передовой, где нам всегда положено было быть. С этой переброской нашей мы, надо сказать, уже порядочно отвыкли от всего, и от войны, и от фронта, от всего, что у нас было связано с ним. Мы только знали, что мы в Польше, где-то в самом центре большого, растянувшегося на много сотен километров фронта.
Мы сели за стол. Нет, уже не сели, времени у нас на это не оставалось, а — по часам на моей руке — встали над столом, подняли в кружках разлитый спирт и, не в меру счастливые, не в меру довольные и веселые, выпили, выпили за Новый год, за встречу Нового года. Мы даже думать не могли, что нам так повезет! Чистые, умытые, сидели мы за нашим праздничным столом, донельзя довольные жизнью. Тоня сидела рядом со мной. Она даже выпила вместе с нами, пригубила из своего стакана...
Такая была эта первая ночь на польской земле.
Явышел с Тоней на улицу. Яне знал, хорошо ли это, что мы уходим с Тоней вдвоем, не обидятся ли остальные на меня, на нас. Ведь до того времени тут, за столом, она держалась так, как если бы мы были для нее все одинаковы. Мы были очень смущены поэтому, когда уходили.
Ночь, к нашему удивлению, оказалась не такой уж темной, как можно было думать, когда мы сидели в доме, при свете озаряющей стол лампы, она была даже светлой — от снега, выпавшего за то время, пока мы сидели за этим своим новогодним столом. Снег шел еще и теперь, и все вокруг нас, и заборы, и лес, насколько он был виден, и эти деревья на дороге