Шрифт:
Однажды в детстве они с отцом весной, перед, тем как тронуться льду, спустились к реке Салаце. Припорошенный снегом ледяной панцирь трещал и похрустывал, одиако не двигался. В детском нетерпении желая, чтобы лед поскорее тронулся, Эдуард поднял камешек и швырнул его на середину реки. И надо же было такому случиться — в тот момент лед и тронулся. Какое божественное чувство — сдвинуть реку! А сравнимо ли это с его теперешним воодушевлением: не река пришла в движение, в движение пришел целый континент! Он верил в революцию в Америке и с самого начала был убежден, что за горделиво-величавым фасадом скрывается обветшавшая, подверженная разрушению постройка.
Месяц спустя, в рождественский сочельник, его арестовали.
На девяносто четвертый день заключения Эдуарда впервые вызвали из камеры. Он решил, что его поведут на допрос, а затем предъявят обвинительное заключение. Но колоритный американский тюремщик в многоугольной фуражке, похожей на венок со статуи Свободы, с идиотским немногословием объявил:
— Внесен залог… Убирайся к чертям — до суда!
У тюремных ворот его поджидал незнакомый молодой человек.
— Привет с ипподрома! — сказал незнакомец.
— Кто стартует вместо Джона?
— Чарлз. Велел передать, тебе не следует появляться в суде. Из Брайтона ты должен исчезнуть.
— Где это вы раздобыли такие деньжищи?
— Один сочувствующий внес залог.
— И он согласен лишиться денег?
— Деньги есть деньги. Главное — не лишиться свободы.
У Леонтины от брака с Алексисом Озолом первой родилась дочка, прожившая совсем недолго. Когда казалось, что детей больше не будет, родился сын, его назвали Индрикисом. В годы гражданской войны мужа Леонтины Алексиса Озола, как белогвардейца и контрреволюционера расстреляли, и Леонтина с сыном надумала вернуться в Зунте. В ту пору ей было сорок семь. Вместе с ними в Латвию отправилась и старая мадемуазель, но голод и стужа сломили ветхое тело. Ее без гроба похоронили у железнодорожного полотна. Могилу попеременно рыли Индрикис и Леонтина с помощью луженой миски.
В конце долгого пути, в Зунте, когда мать с сыном вышли из единственного пассажирского вагончика узкоколейки, они оказались в гуще бурлившей толпы. Слышались крики «ура», тут же возвышались украшенные гирляндами цветов «красные ворота», на ветру развевались ало-бело-алые флаги, пожарники в надраенных киверах трубили в трубы бравурный марш. Торжественная встреча предназначалась, увы, не Леонтине с Индрикисом, а самому поезду узкоколейки. Разрушенную в годы войны ветку, соединявшую город с уездным центром, наконец привели в порядок. Давно не слышанный зунтянами гудок паровозика обрадовал их несказанно.
К Леонтине с Индрикисом присматривались многие, но было ясно — не узнают. Что ж, удивляться не приходилось. Индрикис в последний раз в Зунте гостил ребенком, а Леонтина отнюдь не походила на ту молодую, богатую, избалованную особу, которую город помнил и знал в обобщенном образе «смазливой девчонки Ноаса». Из вагончика вышла пожилая мешочница не по весне и на славянский манер повязанная платками. Лицо от непогоды и стужи обветрено. Через плечо перекинуты чемоданы, один сзади, другой спереди. Рядом с нею подросток в потертом козьем полушубке, на голове такая же потертая ушанка, на ногах расхлябанные валенки.
Не обращая внимания на торжественную суматоху, приезжие уверенно зашагали к центру города, что еще больше распалило любопытство зунтян. Выйдя на главную улицу и увидев Особняк Ноаса на своем месте целым и невредимым, Леонтина скинула с плеча чемоданы и, зажав ладонью рот, зарыдала. Индрикис тоже был заметно взволнован, правда, по другой причине.
— Ну, maman! — Исподлобья озираясь по сторонам, он то ставил на землю, то вновь поднимал свою ношу. — Послушай, maman, чего ты, люди же смотрят.
Но то была лишь минутная слабость. Утерев с лица слезы и высморкавшись при помощи пальцев (носовые платки были съедены, вернее, обменяны на продукты, как и полотенца, платья, даже тридцать четыре ее прекрасных фотографии, некогда подаренные Руи Молбердье), преисполненная решимости, Леонтина отправилась дальше. Убедившись, что дверь необитаемого дома на замке, она после краткого раздумья оставила Индрикиса с вещами, а сама пошла разыскивать слесаря.
Из нежилого помещения пахнуло затхлостью, сыростью. На кухне у печки валялся скелет околевшей собаки. На полках голуби свили гнездо, от птичьего помета пол совсем побелел.
Позже Леонтина с помощью сына, потянув за длинный брезентовый ремень, подняла жалюзи, прикрывавшие витрину кондитерской. Стекло, как выяснилось, треснуло, но держалось в раме. Сквозь витрину городской центр открылся во всей своей за войну изрядно пострадавшей красе. Пока Индрикис забавлялся проржавевшими в безделье весами — по медным тарелкам раскладывал гири, стараясь уравновесить скакавшую стрелку, — Леонтине за пыльным стеклом витрины пригрезилось прошлое, и она опять едва не ударилась в слезы.