Шрифт:
Наконец совсем уйдя от Эдуарда, Эмануэла вернулась к нему саднящей болью пустоты. Для одиночества и раскаяния времени оставалось совсем немного, но он не мог избавиться от ощущения, что с Эмануэлой он утратил и какую-то часть самого себя. Он почувствовал себя виноватым в том, что никогда по-настоящему не понимал Эмануэлу. Не нашел пути к самому близкому человеку. Или заблудился па том пути, что-то перепутал, упустил из виду? Или — совсем как Эмануэла в своем сне — бежал на месте, старея, уставая. Близилась вторая половина жизни, и, как он ни пытался себя убеждать, что это еще не старость, его надеждам, как и его суставам, недоставало прежней гибкости.
В мыслях своих возвращаясь к прошлому, где уже ничего не возможно было поправить, он все же пытался уяснить: почему так получилось, в какой момент был потерян ключ к взаимопониманию?
Желая побольше узнать о детстве и школьных голах Эмануэлы, Эдуард, подписавшись чужой фамилией, послал письмо одному из её родственников, адрес которого обнаружил на обратной стороне фотографии. Тот ответил и своим письмом удивил его: у Эмануэлы, как оказалось, близкие жили во многих городах южных штатов, а также в Нью-Йорке, Лос-Анджелесе, Чикаго. «Трагедия Родригесов заключается в том, что наиболее одаренные, жизнеспособные представители нашего рода вынуждены искать счастья и пропитания за пределами родины», — прочел он в письме.
У Эдуарда завязалась переписка и с другими родственниками Эмануэлы, в их письмах для него открылся своеобычный склад мышления. Чтобы со знанием дела вести разговор, Эдуарду пришлось углубиться в историю, географию, литературу, демографию, этнографию. Новое увлечение отнимало почти все свободное время. К тому же он довольно долго не мог себе объяснить, чем, собственно, подобный интерес вызван. Искать в истории, социологии соплеменников Эмануэлы какую-то взаимосвязь с латышскими проблемами казалось нелепым. Отдельные моменты, конечно, совпадали: навязанная чужеземная культура, чужая вера, бессчетное число проигранных сражений, существование не благодаря победам, а благодаря умению выживать. И все же различий было куда больше.
Лишь позже до Эдуарда дошло: его привлекал громадный опыт Родригесов. Они вышли из народа, на протяжении нескольких поколений в своем отечестве воспринимавшего революцию как образ жизни. Во всяком случае, революцию эти люди не считали чем-то чрезвычайным, и отложившаяся в крови коллективная память держала их в состоянии постоянной боевой готовности для новых мятежей.
Придя к такому выводу, Эдуард почувствовал еще больший интерес к обретенным родственникам. Он продолжал собирать сведения о белых пятнах в биографии Эмануэлы, теперь простое выяснение фактов внешней событийности пытаясь заменить раскрывающим внутреннюю суть рентгеноскопическим анализом.
Лишь теперь по-настоящсму изведал он силу языка. Всякий раз, при встрече с кем-то из Родригесов, когда после общепринятых учтивостей он переходил на испанский язык, лица собеседников заметно оживлялись. Как будто он называл пароль или предъявлял мандат, удостоверяющий, что он тут свой среди своих. Поначалу Эдуард объяснял это обычной привязанностью малых народов к любому проявлению их самости, но вскоре изменил свои взгляды. А разве американцы в отношении языка не были столь же чувствительны? Те тоже испытывали недоверие к любому, не говорящему на их языке.
Устанавливать связи Эдуард начал с того, что взял на себя обязанности Эмануэлы. Эдуард, принявший кличку Родригес, восстановил прерванные связи не только по классовой и партийной принадлежности, но и по линии родства.
Наконец можно было созывать съезд. Поездка в Мичиган таила в себе немало опасностей. Зато сам съезд чем-то напоминал тихую заводь. Разумеется, если не учитывать возможность, что легально объявленное собрание коммерсантов в любой момент могла оцепить полиция и препроводить делегатов прямой дорогой в тюрьму штата. Ничего такого, однако, не случилось. Полномочные представители с неожиданным единодушием поддержали декларацию. Речь Эдуарда вызвала долгие аплодисменты. В зале было много знакомых. В перерыве к Эдуарду подошел Вилис Силинь, с которым он в свое время вместе работал в Риге, в Гельсингфорсе и Лондоне. Да и здесь, в Америке.
— Ну и хват! — рассмеялся Вилис. — А ведь был момент, я чуть всерьез тебя не принял за настоящего caballero {14} … Здорово, дорогой Родригес! Твои седины сплошное надувательство. Вижу, есть в тебе еще порох!
— Вилис, старина! Мастер ажурных дел! А ведь и ты, похоже, не сдал нисколько.
— Вот уж нет, — Вилис по привычке в разговоре пальцами покручивал кончики усов, — со мной, брат, все кончено. Что-то внутри оборвалось. Как пес бродячий: хоть колбасу, хоть сахар ему покажи, он в свое счастье не верит.
14
Кабальеро — почтительное обращение к мужчине (исп).
— Что стряслось?
— Не знаю. Одно ясно, мне ее не дождаться. Как подумаю, что меня похоронят в Детройте на бедняцком кладбище, заснуть не могу по ночам. Домой потянуло. В родные края. Вот говорят — утопист Сен-Симон, утопист Фурье. А я тебе скажу, списочек этот можно дополнить. Я тоже, оказывается, был утопистом.
— Теперь тут только все и начинается!
— Может быть, но мне ее не дождаться.
— Еще как дождешься! Много ли надо — взрывоопасная бочка с горючим!
Хотя речи Вилиса Эдуарду показались попросту жалкими, даже если учесть причины, побудившие товарища впасть в ересь от усталости, но всю заключительную часть съезда Эдуард так и не смог освободиться от какой-то меланхолии, задумчивой рассеянности. В конце концов все стало на свои места, о возможных неожиданностях предчувствие нашептало заранее. Его кандидатуру намеревались выдвинуть на руководящую должность новой партии. Это не нарушало душевного равновесия. Потрясло другое: подавляющим большинством голосов — всего семь было против — его избрали делегатом США на международную встречу в Москве. Зачитывая результаты голосования, председательствующий почти с ликованием выкликнул его имя: