Шрифт:
Я была в комнате графини Барановой, окна которой выходят на улицу. Утренний туман рассеялся. Под ослепительным солнцем сверкал снег и иней на деревьях Адмиралтейского бульвара. Проехали несколько мужиков, равнодушно лежа в своих розвальнях. Жизнь текла обычным порядком, беззаботно и бессознательно в двух шагах от комнаты, где умирал император! Контраст так поразил меня, что я поспешила уйти в церковь, где шла прежде освященная обедня, так как была пятница. В последний раз я слышала, как провозгласили имя императора среди живых. Еще молились о его здравии. […]
Император скончался, по-видимому, в ту минуту, когда завершалась обедня. Выйдя из церкви, я вернулась в вестибюль, где уже толпился народ. Генерал-адъютант Огарев вышел из комнат императора и сказал: «Все кончено». Наступила жуткая тишина, прерываемая глухими рыданиями. Двери из императорских покоев распахнулись, и нам сказали, что мы можем подойти к покойному и проститься с ним. Толпа бросилась в комнату умершего императора. Это был антресоль нижнего этажа, довольно низкий, очень просто обставленный, который император предпочитал занимать в последние годы своей жизни во избежание высоких лестниц, так как его парадные покои были на самом верху, над покоями императрицы. Император лежал поперек комнаты на очень простой железной кровати. Голова покоилась на зеленой кожаной подушке, а вместо одеяла на нем лежала солдатская шинель. Казалось, что смерть настигла его среди лишений военного лагеря, а не в роскоши пышного дворца. Все, что окружало его, дышало самой строгой простотой, начиная от обстановки и кончая дырявыми туфлями у подножия кровати. Руки были скрещены на груди, лицо обвязано белой повязкой. В эту минуту, когда смерть возвратила мягкость прекрасным чертам его лица, которые за последнее время так сильно изменились благодаря страданиям, подтачивавшим императора и преждевременно сокрушившим его, – в эту минуту его лицо было красоты поистине сверхъестественной. Черты казались высеченными из белого мрамора, тем не менее сохранился еще остаток жизни в очертаниях рта, глаз и лба, в том неземном выражении покоя и завершенности, которое, казалось, говорило: «я знаю, я вижу, я обладаю», в том выражении, которое бывает только у покойников и которое дает нам понять, что они уже далеки от нас и что им открылась полнота истины. Я видела смерть вблизи первый раз, но она не устрашила меня; наоборот, я почувствовала к ней тяготение. Я поцеловала руки императора, еще теплые и влажные, и не ушла, а встала около стены у изголовья и оставалась тут, пока проходила толпа, прощаясь с покойником. Я долго, долго смотрела на него, не сводя глаз, словно прикованная тайной, которую излучало это красивое и спокойное лицо, и с грустью оторвалась от этого созерцания.
Я добавлю здесь еще некоторые подробности о последних минутах императора, которые передала мне великая княгиня. Незадолго перед концом императору вернулась речь, которая, казалось, совершенно покинула его, и одна из его последних фраз, обращенных к наследнику, была: «Держи все – держи все». Эта слова сопровождались энергичным жестом руки, обозначавшим, что держать нужно крепко.
Вся императорская семья стояла на коленях вокруг кровати. Император сделал цесаревичу знак поднять цесаревну, зная, что ей вредно стоять на коленях. Таким образом, даже в эти последние минуты его сердце было полно той нежной заботливости, которую он всегда проявлял по отношению к своим. Предсмертное хрипение становилось все сильнее, дыхание с минуту на минуту делалось все труднее и прерывистее. Наконец по лицу пробежала судорога, голова откинулась назад. Думали, что это конец, и крик отчаяния вырвался у присутствующих. Но император открыл глаза, поднял их к небу, улыбнулся, и все было кончено!
Из письма Александры Осиповны Смирновой-Россет. 8 марта 1855 года
…Не стало того, на кого были устремлены с тревогой взоры всего мира, того, кто при своем последнем вздохе сделался столь великой исторической фигурой. Смерть его меня несказанно поразила христианской простотой всех его последних слов, всей его обстановкой. Подробности… я узнала… от Мандта, от Гримма, его старого камердинера, и, наконец, от государыни и великой княгини Марии. Мандт сообщил мне о течении болезни (у меня самой в это время был грипп, и я лежала в постели). Я пошла посмотреть эту комнату – скорее келью, куда в отдаленный угол своего огромного дворца он удалился выстрадать все мучения униженной гордости своего сердца, уязвленного всякой раной каждого солдата, чтобы умереть на жесткой и узкой походной кровати, стоящей между печкой и единственным окном в этой скромной комнате. Я видела потертый коверчик, на котором он клал земные поклоны утром и вечером перед образом в очень простой серебряной ризе. Откуда этот образ, никому неизвестно. В гроб ему положили икону Божьей Матери Одигитрии, благословение Екатерины при его рождении. Сильно подержанное Евангелие, подарок Александра (его он, как сам мне говорил, читал каждый день, с тех пор как получил его в Москве после беседы с братом у Храма Спасителя), экземпляр Фомы Кемпийского, которого он стал читать после смерти дочери, несколько семейных портретов, несколько батальных картин по стенам (он их собственноручно повесил), туалетный стол без всякого серебра, письменный стол, на нем пресс-папье, деревянный разрезательный нож и одесская бомба [54] : вот его комната. Он покинул свои прекрасные апартаменты для этого неудобного угла, затерянного среди местных коридоров, как бы с тем, чтобы приготовить себя для еще более тесного жилища. Эта комната находится под воздушным телефоном. Гримм, служивший при нем с ранней молодости, заливаясь слезами, говорил мне, что он после Альмы [55] долго не спал, а только два часа проводил в сонном забытьи. Он ходил, вздыхал и молился, даже громко, среди молчания ночи. Мне кажется, что он в это время именно раскрылся как человек вполне русский.
54
Очевидно, неразорвавшаяся бомба, оставшаяся после обстрела союзниками Одессы во время Крымской войны. – Примеч. сост.
55
8 (23) сентября 1854 года русские войска были разбиты англо-франко-турецкими войсками в сражении на реке Альма. – Примеч. ред.
Из воспоминаний Виктора Михайловича Шимана
18 февраля, часов около 11 утра, захожу я в книжный магазин за какой-то книгой. Знакомый хозяин магазина, пока доставали книгу, подал мне листок с несколькими крупно напечатанными строками.
– Что это? Бюллетень! Кто заболел? – спросил я довольно хладнокровно, не ожидая ничего необычайного…
– Прочтите! – как-то особенно внушительно сказал хозяин магазина. Я пробежал шесть строк бюллетеня и невольно вскрикнул: – Ну, так и есть! Простудился на смотру пять дней назад… Какая-то баба ему напророчила, – добавил я смеясь и собрался рассказать, что говорила причитальщица.
– Нет, его видели еще третьего дня совершенно здоровым.
– Да. Значит, позже, а все-таки простудился; так и в бюллетени сказано. Грипп болезнь не важная; скоро оправится…
– Не оправится, потому что он уже скончался, – шепнул на ухо книготорговец. – После полудня выйдет второй бюллетень, а затем, вероятно, и окончательный…
Я оцепенел от этих слов. В первую минуту мне показалось, что я слышу совсем не то, что мне сказано. Опомнившись, я громко произнес:
– Как это возможно, чтобы такой богатырь не мог перенести такой пустяшной болезни?
Книготорговец оставил свою конторку и отвел меня в сторону.
– Во-первых, не говорите так громко: у нас это, как вам известно, не годится, особенно если найдутся нежелательные уши; а во-вторых, нельзя верить всему печатному…
– Что вы хотите этим сказать? – спросил я в недоумении.
– Да не более того, что он умер, вероятно, не от гриппа…
– От чего же?
Книготорговец взглянул на меня с иронической улыбкой и произнес скороговоркой:
– От неприятностей, понятно. Мог ли он перенести столько невзгод, сколько обрушилось на его голову за все время этой несчастной, им же затеянной войны?
– Однако, позвольте… Я живу постоянно в Петербурге, видел государя чуть не ежедневно и никогда не замечал, чтобы самые неприятные даже известия с театра войны действовали на него до болезненности.
– На то он и был Николай Павлович, чтобы не походить на других. Строгий к другим, он, как герой, не мог быть нестрогим и к себе самому… Он молча переносил удары судьбы и не выдержал…
Прежде чем я успел задать новый, начинавший мучить меня вопрос, собеседник мой прибавил:
– Больше я ничего не могу сказать вам, потому что сам говорю по слухам, – и с этими словами ушел за конторку.