Шрифт:
– Должен вам признаться, что я плохой знаток живописи, – сказал я. – Я имею в виду анонимную картину, на которую я обратил внимание в Лувре. Она приписывается, если не ошибаюсь, школе Синьорелли. Мне казалось, что в ее исполнении участвовали двое. Картина изображает святого Иеронима в религиозном экстазе. Он прижимает к голой груди камень, из-под которого течет кровь. Его лицо поднято к небу, глаза закатываются в священном исступлении, губы его старческого рта почти провалились; и в воздухе, над его головой, летит изображение Распятия. Мне казалось, что в исполнении картины участвовали двое, потому что воздушное Распятие выполнено небрежно и неубедительно по сравнению с необыкновенной силой выражения, вложенной художником в лицо святого Иеронима. Статуэтка меня поразила с первого же раза именно этим выражением экстаза, которое кажется таким неожиданным у Будды, потому что его лицо на всех его изображениях, которые мне пришлось видеть, олимпийски спокойно.
– Я надеюсь, что мы как-нибудь поговорим с вами об этом, – сказал он. – Сегодня вечером вы будете спать в вашей собственной постели. Амар еще не арестован, но это, конечно, вопрос времени.
– Ордер о моем освобождении уже подписан? – спросил я. – Я хочу сказать, могу ли я теперь разговаривать с вами как частное лицо?
– Конечно.
Тогда я привел ему свои соображения по поводу Амара и повторил ему то, о чем я думал неоднократно, именно что Амар не был способен, по-моему, нанести удар такой силы и точности.
– Я его видел, – сказал я. – Это человек физически слабый, изнуренный, по-видимому, болезнью. Стоит посмотреть на одну его походку – он волочит ногу, – чтобы убедиться в этом.
– Мне этот пункт тоже представлялся необъяснимым сначала, – ответил он. – Но впоследствии я имел возможность оперировать данными, которыми вы, конечно, не могли располагать.
– Именно?
– Результаты вскрытия – во-первых. Досье Амара – во-вторых.
– Что показало вскрытие?
– Удар был нанесен не обыкновенным ножом, а трехгранным оружием, несколько похожим на штык. Таким ножом бьют скотину на бойнях.
– Вы хотите сказать…
– Я хочу сказать, что до своей болезни Амар работал на бойнях в Тунисе.
– Да, – сказал я. – Я понимаю. Именно так это и должно было быть.
–
Вспоминая потом это время, я должен был констатировать преобладание в нем двух вещей: непривычной легкости и такого впечатления, точно я только что присутствовал при исчезновении целого мира. Это было новое и несколько тревожное чувство свободы, и мне все казалось, что в любую минуту это может прекратиться и что я вновь исчезну из этой действительности, поглощенный очередным приливом той иррациональной стихии, которая до сих пор играла такую значительную роль в моей жизни. Но каждый раз я убеждался, что мои опасения были напрасны или, во всяком случае, преждевременны.
Лида пришла ко мне, как только узнала о моем освобождении. На лице ее были следы слез, она не могла удержаться от всхлипываний, говоря о Павле Александровиче. По ее словам, она была так же далека от убийства, как я, она никогда даже не допускала возможности такой чудовищной вещи. Амар, о проектах которого она не имела представления, действовал, по-видимому, в припадке неудержимой ревности. Счастье недолго баловало ее – то счастье, которое она заслужила столькими годами безотрадной жизни. Зачем она выписала Амара? Она знала, что я был о ней незаслуженно плохого мнения, и готова была мне это простить, потому что я, конечно, не пройдя через ее жизненный опыт, не был в состоянии понять ее побуждений, ее желаний, ее любви. Она была готова искупить свою невольную вину чем угодно.
– Вот я сижу перед вами, – сказала она, – совершенно разбитая и уничтоженная. Судьба отняла то немногое, что у меня было, и у меня ничего не осталось. Я спрашиваю вас: что мне делать? Скажите мне это, и я обещаю вам, что буду следовать всем вашим советам.
Я слушал ее рассеянно и думал о том, кто ей мог подсказать эти слова. Если это была ее собственная инициатива, то это лишний раз доказывало, что она была умнее, чем этого можно было ожидать.
– Я не вижу, почему именно я должен вам давать советы, – сказал я. – До сих пор вы без них обходились. Вы говорите так, точно мы связаны какой-то взаимной ответственностью. Это не соответствует действительности.
– Вы полагаете, что мы ничем не связаны? У Павла Александровича был друг, это вы, и была женщина, которую он любил. И вы считаете, что память о нем вас ни к чему не обязывает?
– Извините меня, я не очень понимаю, что вы хотите сказать.
Она подняла на меня свои тяжелые глаза:
– Вы сказали мне однажды, в ответ на мою фразу, которая вам не понравилась, – о том, что мы принадлежим к двум разным мирам, – вы сказали мне тогда, что в вашем мире все по-другому, чем в моем. Иначе говоря, я думала, что если в том мире, к которому я имею несчастье принадлежать, я не могу рассчитывать ни на что, кроме ненависти, материяльных соображений и животных чувств, в вашем мире я вправе была бы ожидать другого: сочувствия, понимания, какого-то движения души, не продиктованного корыстными соображениями.
Я с удивлением на нее смотрел. Кто ее научил так говорить и так думать?
– Я вижу, что действительно мало знал о вас, – сказал я, – только то, в конце концов, что вы нашли нужным мне сообщить. Но я не мог ожидать, что любовница Амара будет говорить таким языком. Где вы ему научились?
– Вы невнимательно слушали меня, когда я вам рассказывала о моей жизни. Я несколько лет служила у старого доктора, у него была большая библиотека, я прочла много книг.
– И он умер своей смертью?