Шрифт:
Я понял из этих ее слов, что Катрин, по-видимому, рассказала ей обо мне довольно много. Я ответил:
– Разрешите вам сказать, что это не очень научный диагноз.
– Он, может быть, не научный, но мне кажется, что он правильный.
Я помолчал, потом спросил:
– За кого Катрин вышла замуж?
– За одного английского художника. Этот портрет, – сказала она, поднимая глаза на стену, – он рисовал, это, кажется, его первая жена.
На картине была изображена неправдоподобная женщина конфетной красоты, в красном бархатном платье; картина была похожа на плохую олеографию. Как Катрин могла этого не видеть?
Я встал и стал прощаться. Она протянула мне руку и попросила меня оставить ей на всякий случай мой адрес.
Лестница была широкая, на ней лежал толстый ковер, и она была не похожа на ту, которая была в Латинском квартале, в гостинице Катрин. Но я подумал, что опять беззвучно спускаюсь из мира, в котором она жила, в ту призрачную пропасть, из которой мне так трудно было уйти.
–
Проходили дни, недели и месяцы. Я давно уже уехал из Латинского квартала, деревья на парижских улицах зазеленели, распустились, потом покрылись летней пылью, потом их листья осыпались и наступил октябрь. На рассвете холодной ночи был казнен Амар, я прочел об этом в газетах, где было рассказано, что он выпил рому и выкурил папиросу перед тем, как подняться на гильотину. Потом он обвел глазами людей, окружавших его.
– Du courage! [20] – сказал ему адвокат.
Амар хотел что-то произнести, но не мог, и только в последнюю секунду, в тот условнейший промежуток времени, когда он еще теоретически продолжал существовать, он крикнул высоким голосом: «Pi tie!» [21] Это было то слово, которое ему удалось наконец вспомнить и которое он, вероятно, хотел сказать уже несколько минут тому назад. Но оно, конечно, не имело теперь смысла – так же, впрочем, как никакое другое слово и никакое другое понятие. «C’est ainsi qu’il а рауё sa dette a la societe» [22] . Та к кончался отчет о его казни. И в последний раз я подумал о том, что ему, собственно, дало общество: случайное рождение в нищете и пьянстве, голодное детство, работа на бойнях, туберкулез, вялые тела нескольких проституток, потом Лида и убогий соблазн богатства, потом убийство, неотделимое от страшной бедности его воображения, и потом, наконец, после тюрьмы – холодный воздух осеннего рассвета, мостки гильотины, немного рома и одна папироса перед смертью. Такой, каким он был, он, вероятно, не мог прожить другой жизни, и она казалась логически законченной. Если бы он не совершил убийства, он умер бы от чахотки, и в этом его адвокат был, конечно, прав. Одно было очевидно – что в этом мире ему больше не было места, так, точно огромные пространства земли вдруг стали для него тесны.
20
Бодритесь! (фр.)
21
Смилуйтесь! (фр.)
22
«Таким образом он заплатил долг обществу» (фр.).
Я прочел о его казни на следующий день в утренней газете. Я давно жил на улице Молитор, в той самой квартире, в которой был убит Павел Александрович и которую он, как это оказалось при выяснении его дел, приобрел в собственность незадолго до смерти. Я переставил в ней мебель и переменил всюду обои и бобрик; на том месте, где было пианино, стоял большой аппарат радио; я убрал маленький письменный стол и поставил другой, гораздо шире и длиннее, с выдвижными ящиками. Только кресла и книжные полки остались теми же и на тех же местах. Я внимательно просмотрел на досуге всю библиотеку и убедился, что она состояла почти исключительно из классиков, – в этом смысле Павел Александрович был человеком своего времени, и книг современных авторов я нашел у него очень мало. У него не было еще – что мне показалось более удивительным – почти никаких личных бумаг, кроме нескольких писем, посланных ему много лет тому назад по адресу гостиницы на rue de Buci, где он, стало быть, жил в те времена. Одно письмо было написано женским почерком, и когда я на него посмотрел, мне сразу же бросились в глаза эти слова: «Ты не забыл, я надеюсь, тех минут»… Мне стало тягостно и неловко, и я отложил его, не читая. Зато единственное письмо его брата, того самого, который утонул и от которого ему досталось наследство, я прочел с начала до конца; оно, впрочем, было коротким и почти беспримерным по своей категоричности. Оно кончалось так:
«Ты меня, слава богу, знаешь хорошо и знаешь, что я всегда любил говорить правду, а не мямлить всякие сентиментальные глупости. То, что ты мой брат, это случайность рождения, за которую я не ответствен. Жизнь, которую ты вел или ведешь, меня не интересует, это твое дело. Я тебя знать не знаю и знать не желаю. На днях я уезжаю отсюда в другую страну, и ты уж не трудись меня разыскивать или мне писать. Я тебе желаю всяческого добра, но на меня не рассчитывай. Это, впрочем, я думаю, ты знал всегда».
И после этих слов, неумная резкость которых казалась просто неправдоподобной, следовала неожиданная подпись: «Твой любящий брат Николай». У этого человека было странное представление о значении некоторых слов, и я подумал: вспомнил ли он о чьей-либо любви, когда понял, что идет ко дну и что все кончено?
Не было ни одной фотографии, ни одного документа, кроме паспорта, выданного в Константинополе в 191… году с французской визой и парижской carte d’identite [23] , в которой было написано: холостяк, без профессии. Я узнал, что Павел Александрович родился в Смоленске, но все эти годы, со дня рождения до даты, стоявшей на константинопольском паспорте, были совершенно пустые – ни бумаг, ни фотографий, ни какого бы то ни было упоминания о том, что он делал и где он был. Затем шел второй перерыв, тоже чрезвычайно длительный, – вся его жизнь в Париже, такая же пустая и неизвестная, как та, которая ей предшествовала, – потому что даже на rue Simon le Franc, как это мне сказал Джентльмен, Павел Александрович появился только за два года до того дня, когда я его встретил впервые в Люксембургском саду. И я подумал, что я, в сущности, почти ничего не знал об этом человеке, с которым меня связала судьба таким странным и неожиданным образом; и те его облики, которые я вспоминал – картинный нищий сначала, хорошо одетый и уверенный в себе пожилой мужчина потом, – начинали мне иногда казаться чуть ли не произвольными, похожими на призрачные и неверные тени того мира, который точно разрезал мою собственную жизнь на две части и о котором я старался теперь забыть. Он как будто бы исчез, и с того дня, что я вышел из тюрьмы, я ни разу не почувствовал его смутного приближения.
23
Удостоверение личности (фр.).
Но соображения о судьбе Павла Александровича занимали, как это оказалось, не только меня, потому что однажды днем я совершенно случайно встретил Джентльмена, который долго жал мне руку своей темной рукой с черными ногтями и смотрел на меня так недвусмысленно выжидательно, что я не мог не пригласить его в кафе. Это происходило возле бульвара St. Michel. Я предложил ему выбрать любой напиток, но он ответил, что никогда не пьет ничего, кроме красного вина. Затем он сказал несколько слов о том, что течение моей жизни ему напоминает, хотя и в другом смысле, судьбу княгини, которая, однако… но тут я его прервал, и тогда он перешел к Щербакову. Замечательно было то, что трагический конец этого человека внушил Джентльмену нечто вроде посмертного уважения к его памяти, потому что он больше не называл его, как раньше, Пашкой Щербаковым, а говорил: «Покойный Павел Александрович». В этот день его тянуло почему-то к несколько отвлеченным рассуждениям.
– Вот, смотрите, – сказал он, – какой, видите ли, анекдот: умирает Павел Александрович, и вы получаете наследство. А кто вы такой? Я вас очень уважаю, но все-таки вы неизвестный молодой человек, который бог знает откуда и взялся.
– Да, конечно.
– Но перед этим, – продолжал он, – откуда состояние покойного Павла Александровича? От покойного его брата, который утонул в море. Вы только подумайте, какая это для него была драма.
– Да, я понимаю.
– Нет, так ведь вот в чем дело. Ну, наш брат утонет – это ничего.