Шрифт:
— Ну что, съела?!. Даже язык проглотила, — сказал Гуннар.
Мы тут же нарядили елку, да, по правде говоря, это делал папа. Но мы с Гуннаром помогали ему. Стина все время мешала нам, кроме тех редких минут, когда выбегала на кухню и мешала маме и Сигне стряпать рождественскую еду.
В тот день мы много ели. Все вместе сидели мы за круглым обеденным столом — мама и папа, Гуннар и я, Стина и Сигне, и наши работники Пелле и Оскар.
Мама думала, что после обеда Стина заснет. Но Стина вовсе так не думала. Она была миленькая, эта малышка, но она никогда не желала спать. Мама уложила Стину в большую высокую плетеную колыбель и велела Гуннару и мне качать ее, тогда, быть может, девочка заснет!
Ладно, мы начали качать колыбель. Сначала чуть медленно, но Стина только и делала, что орала; тогда мы стали качать колыбель всё быстрее и быстрее, так что Стина, чуть не вывалившись оттуда, всё же продолжала орать.
— Посмотрим, что она станет делать, если ее оставить в покое, — сказал Гуннар.
И мы увидели! В мгновение ока Стина вылезла из колыбели и встала на диван, затем, спустившись на пол, подбежала к столу, на котором стоял стакан молока, и вылила его на стол. Заметно, что более веселого развлечения за весь сегодняшний день у нее не было. Затем она помчалась к колыбели и моментально влезла в нее, улеглась и немедленно заснула.
Тут как раз в комнату вошла мама.
— Молодцы, что помогли ей уснуть, — сказала мама.
Мы не произнесли ни слова.
«Чудной день — сочельник, — думала я. — Только ходишь и всё ждешь, да ждешь целый день».
Гуннар и я тайком прокрались в зал и стали ощупывать пакеты в корзине для белья, где лежали рождественские подарки.
— Думаешь, тебе достанется что-нибудь счастливое? — спросил Гуннар.
«Счастливое» — это если тебе достанется какой-нибудь подарок до такой степени прекрасный, что ты почувствуешь себя очень счастливым.
— Не-а, не думаю, — сказала я. — Тогда, во всяком случае, это должен быть подарок от бабушки.
Гуннар тоже не думал, что ему достанется что-нибудь в этом роде. Нам оставалось только ждать.
Но в конце концов настал вечер и мы все уселись в зале вокруг стола.
Мама запела: «Привет тебе, сочельник, чудный и светлый!» Все запели вместе с ней и даже папа, хотя мама сказала, что он поет «диким голосом».
— Но мне все-таки очень нравится, когда он поет, — добавила она.
А потом папа читал из Библии о младенце Иисусе, что родился в яслях, и о том, как всё было там, в дальней Иудейской стране.
Досталось ли мне что-нибудь счастливое? Да, да, да, да. Да, досталось. Я получила светло-коричневые сапожки от бабушки, самые чудесные и самые красивые сапожки на свете. Я не помню, достался ли Гуннару какой-нибудь счастливый подарок на Рождество 1913 года, но надеюсь, что достался.
Мои сапожки… они были так чудесны и так абсолютно мне впору. И абсолютно в меру коричневые.
После того как все получили подарки, нам роздали апельсины и орехи. Мама разрезала апельсины на четыре части, они были жутко кислыми, но мы ели апельсины только на Рождество, и они казались нам чудесными. Орехи мы кололи пестиком от ступки, но, должно быть, очень много скорлупок упало на пол. У Стины ночью разболелся животик, и папа ходил с ней по залу и баюкал ее, чтобы она не разбудила маму. Папа не надел башмаков, он ходил босиком и потом сказал:
— Я ходил в скорлупе по самые лодыжки.
Сапожки были на мне во время рождественской заутрени, и я была почти уверена, что все в церкви смолкнут в разгар пения псалма: «Благословен будь дивный утренний час…» — только ради того, чтобы полюбоваться моими сапожками. Но так не случилось, а вместо того чтобы любоваться сапожками, они пели «Благословен будь…» так, что в церкви словно гром гремел, и это первая рождественская заутреня, которую я помню. Я помню также священника, который произносил такие чудные слова с церковной кафедры. И я шепнула Гуннару:
— Ты понимаешь, что говорит священник?
— Не-а, уж поверь мне, — ответил Гуннар, — никто этого не понимает!
На второй день Рождества мы поехали на рождественский пир к бабушке, маминой маме. Мы катили в плетеных санях, запряженных парой лошадей, Май и Мауд. Папа, сидя на облучке, правил лошадьми, там ему было, верно, очень холодно. А мама и мы, дети, сидели в санях и были накрыты теплыми овечьими полостями.
А когда мы приехали, бабушка стояла уже в дверях, на крытом крыльце и повторяла: «Все мои дети и все мои внуки!»
Хорошо, что у бабушки было так много внуков, а у нас поэтому много двоюродных сестер и братьев, с которыми можно было играть, и мы играли так, что просто удержу не было.
Да и ели мы очень много, особенно сырных лепешек с вареньем и сливками. А смотреть на бабушкины картины было тоже весело. Мне больше всего нравилась та, что называлась «Иисус пред судом Понтия Пилата». Иисуса на этой картине было, конечно, жалко, но, казалось, он спокойно относится к тому, что происходит.
Внезапно наступил вечер, и когда мама и ее сестры и братья запели «О, как вещал…», мы поняли, что пора ехать домой. У дяди Альбина был глухой красивый голос, а у мамы звонкий и ясный — все пели хорошо.