Шрифт:
– Ешь, угощайся, – сказал Давыд Давыдыч, пододвигая поднос.
– Чего ее – пищу зря перегонять, – ответил Андрей, – вино ей только портить. В еде этой сытности я не понимаю. Хоть бы кашу молочную – ешь, ешь, надоест, бросишь ложку, а ну ее…
Завалишин налил ему еще стакан, и после третьего Андрей размотал шарф и сказал:
– Под Хвалынским дачу мы строили; барин очень остались довольны и поставил нам угощение, всего наварил. Ели мы, ели, вот прямо надоело. Иван Косой – пильщик, мужик завистливый, мне и говорит: «Что же, Андрей, за бутылку съешь сейчас горшочек каши?» Я тут же говорю: «Ладно» – и кашу съел; ему жалко, он опять: «Каравашек ситного съешь еще за бутылку?» – «Ну да». Каравашек этот я съел, и еще так на четверть ему и наел. Надо мной смеяться. А уж я разошелся. На бахчах арбузов нарвал, дынь, огурцов и наелся, и вот с этого сырья меня разобрало… Так что в наземе после меня восемь цыпленков утонуло. Баловство. А пользы никакой нет от большой еды.
– Ну, видно, выпить я могу много больше тебя, – сказал Давыд Давыдыч.
– Это верно.
Помолчали. Завалишин мотнул головой, вздохнул окончательно и спросил:
– Так по какому же делу, Андрей?
– Беда у нас случилась, Давыд Давыдыч.
– У кого – у нас?
– Вот я давно вижу, что ты меня не признаешь. А я и папеньку твоего и маменьку, покойничков, как живых вижу. У попадьи я служу, у вдовой попадьи в работниках…
Рука Давыда Давыдыча, лежащая на столе, так сильно задрожала, что он ее принял и спросил, не поднимая глаз:
– У какой попадьи? Ольги Петровны?
– Ну да. Теперь она считается у нас вдовая. Поп у нее утонул, ровно тому год. Она мне наказывала: «Хоть плыви, говорит, а дойди до Давыда Давыдыча, передай письмо». – Андрей залез за пазуху, пошарил и подал теплое помятое письмо.
Завалишин быстро встал, повернулся к окну и прочел:
«Я не хотела и не должна, но больше не могу… Скоро, может быть сейчас, опять начнется… Сознание мое такое убогое и короткое… Я тороплюсь… приезжайте… может быть, поможет… все равно… очень хочется увидеть вас…»
– Я не пойму, – перечтя кое-как нацарапанное письмецо, сказал Давыд Давыдыч, – она больна?
– Совсем плоха попадья, – подтвердил Андрей, – проваливается; обомрет, как провалится, и начинает ее корчить, и вопли. Нынче совсем, думали, отходит. Я и помянул, как маменька ваша, покойница, крестьян пользовала каплями, – говорю это попадье, она как всполыхнется, за карандаш ухватилась. «Неси, говорит, записку, неси ему, скажи, мол, все равно, мол». Плохо я разобрал, чего она набормотала… Вы уж дайте, пожалуйста, капель каких, Давыд Давыдыч, успею до ночи добежать, чай…
– Капель, – сказал Завалишин, – нет… – и не кончил.
Андрей тоже раскрыл рот и повернулся к окошку. За разговором они не заметили, как возрос и стоял теперь в сумерках глухой сильный шум: словно по всей степи поднялись древние леса и зашумели.
– Тронулись, – сказал Андрей, – вот беда, в село теперь не попасть, а я и скотину не убрал.
Но не гул вешних вод слышал Давыд Давыдыч в поднявшемся шуме, а голоса всех ушедших и милых, все шорохи, топоты пролетевших лет, и свой голос будто услышал он, и все это восстало в одно мгновение, и потому странный шум был так властен, громок и торжественен…
– Поди, поди, прикажи заложить санки, – проговорил Давыд Давыдыч отрывисто, – я сам поеду, надо спешить, беги, прикажи, скорее…
4
Караковый поводил синими глазами и рыл яму копытом, запряженный в ковровые санки. Давыд Давыдыч быстро сошел с крыльца, застегивая романовский полушубок, взял вожжи и сел; рядом сейчас же примостился Андрей.
– Ты зачем? Оставайся, я один поеду, – сказал Завалишин…
– Нет уж, как уж, неудобно, – ответил Андрей.
Давыд Давыдыч ударил вожжами, караковый сразу весело и резво понес, кидая грязь и снег в передок саней.
Когда миновали плотину, Андрей сказал серьезно:
– Правее, барин, забирай, целиной, – овражки вверху надо переехать.
Солнце к этому времени село в лиловую тучу, заслонившую закат. Ее края, как овечья волна, опушились золотом, и оттуда шли лучи. Когда они совсем удлинились, растаяли и погасли, золотая волна покраснела, стала густо-малиновой. Небо над закатом разлилось, как вода, а выше синева становилась непрозрачной, в ней открылась первая холодная звезда, и потом медленно все небо стало осыпаться созвездиями. На ровную пустую степь в унылых проталинах легла тень; снег, еще лиловый, похрустывал, и по нему, похрапывая, бодро и ровно бежал караковый.
– Послушай, Андрей, правду говорят, она не любила мужа? – спросил вдруг Давыд Давыдыч.
Андрей ответил не сразу; придерживаясь за барский кушак, он всматривался, видимо не одобряя выбранного пути.
– А за что его любить: жадный да противный, – сказал он. – Придешь в храм, с души воротит, одни старухи к нему и ходили. Как утоп, мы, конечно, пошумели, и она неудовольствие показала, – все-таки нехорошо тонуть так-то зря; а ей теперь много легче. Одно – обмирает она; да это, говорят, он ей не дает покоя – мертвый… А вы правее забирайте…