Шрифт:
Страшно, горько, но слез не было. Тупая жуть. Что-то стронулось в сознании. Ужаса и горя вокруг было так много, что на сострадание и жалость к себе и к другим оставалось все меньше чувства. Какое-то равнодушие постепенно захватывало его сознание, вытесняя из сердца все доброе и человечное. За что ему так рано пришло это наказание? Как вообще возникло в России все это жуткое, каторжное? Миллионы русских, конечно, знают о лагерях. И молчат. Даже те, у кого исчезли близкие.
В поисках ответа он насиловал память, перебирал прочитанное. Не было ответа в учебниках, в благостных романах, написанных словно под диктовку одного режиссера: «Легко на сердце от песни веселой…» И однажды он вспомнил слова матери, сказанные ему в Городке в минуты короткого свидания: «Вся надежда на Бога, сынок. Молись, не забывай. Помни, Спаситель тоже страдал…» Тогда он воспринял эти слова поверхностью сознания. И сейчас он не обратил взора к Небу. Бога называют Всемогущим. Почему же он не поразил своим могуществом вот это злодейство. Может быть, потому, что люди сами отвернулись от Бога?.. Ему хотелось плакать. Но слез не было.
Морозов не знал, что за люди рядом с ним, у него не появились новые знакомые, как и у всех других. Люди были замкнуты, собственных страданий хватало каждому. Но из обрывков нечастых разговоров он догадался, что в бараке больше всего людей городских, интеллигентных. Еще на этапе — в поезде, на теплоходе — вокруг него были учителя, студенты, инженеры, партийные работники, высшие служащие, духовные лица, умные рабочие, думающие крестьяне, даже дворяне высокого происхождения. И отношения там складывались дружеские, общая беда сближала, все старались помогать друг другу.
Как скоро все они менялись здесь! Каторжный труд, насилие, голод, холод, издевательство уголовников — все это разъединило людей, отшвырнуло друг от друга, повергло в одиночество, к дикости и рабскому поклонению, поставило на грань выживания. За кусок хлеба кидались друг на друга. Те, кто вчера дорожил честью, стали ловчить. Кто молод и силен, отказывали в помощи больным. Знания и ум обращали на хитрость, если она хоть чем-то облегчала положение. Деградация личности… Эти слова выплыли из давно прочитанной книги.
Неожиданно выдался «актированный» день: мороз больше пятидесяти. Лагерь не работал. По жребию ходили за дровами, жарко светились бока у печей-бочек. Кое-кто сумел попасть в баню. Со всеми туркменами Сергей тоже побывал в бане, вымылся сам и постирал белье. В бараке слитно загудел разговор. Если бы не сосущее чувство голода, то прямо рай. Нет, это еще не деградация, — Понимаю, Николай Иванович. Вы знали Ленина, могли что-то сказать и вас… А такие, как я, комсомольцы? Почему нас тоже?..
— Нужна атмосфера страха, тогда — полное повиновение. Испуг стократно велик, когда берут и невиновных.
— Говорят, были новые процессы?
— Да, чистка продолжается на всех уровнях. Но я ничего не читал, клочка газетного здесь не найдешь.
— Где мне отыскать отца Бориса? Такой старый, слабый, он скорее всех погибнет…
— Смотри внимательно на лица. На разводе, в столовой. Бедный священник, возможно, как и я, прикован к нарам.
Сергей принес кипяток, кусок хлеба. Они почаевничали, посыпав хлеб солью.
— Я потерял адреса, Сережа. У меня есть огрызок карандаша и лист бумаги. Сейчас снова запишу твой адрес и дам свой. Вдруг оказия будет?
Клочок бумаги Сергей спрятал в кармашке еще сохранившейся рубахи.
От входа заорали: «На ужин!»
— Я вам принесу, — сказал Сергей.
— Сперва доложи старосте барака. Он жетон выдаст.
Хоть и тяжкое вышло свидание, а все же на сердце полегчало. Есть и в этом аду старый друг!
Они поужинали вместе, на нарах у Верховского. Еще поговорили, вернее, пошептались. Барак затихал.
— Ты иди, Сережа, а как будет возможность, приходи. Я-то не могу. Спокойной тебе ночи, дорогой. Да, вот еще. Если судьба сведет с Виктором Павловичем Черемных, передай и ему адрес. Вдруг тоже потерял? Мы с ним договаривались… Ты в забое?
— С туркменами. Сейчас крючником стою. Моя бригада совсем выдохлась. Холод убивает их быстрее, чем нас.
— Боже мой! Боже мой! — вырвалось у Николая Ивановича.
Снизу Сергей еще раз оглянулся. Николай Иванович сидел, закрыв лицо руками.
Уснул не сразу. Лежал и думал. О нынешнем и будущем, если оно получится. О Верховском, который на полпути к кончине. Об отце Борисе, который где-то здесь. И о Боге, обязательно возникающем в сознании человека, когда он на краю… Далекое, туманное потянулось вслед за этими мыслями: вспомнилось детство, потом лесной Унгор, запах вспаханной почвы, девичьи песни на улице, чирканье коньков на льду Городка. Раздвинулись рамки жизни, забой отошел куда-то в сторону, как отходит поутру страшный сон. это помрачение. Ошиблись чекисты. Люди все еще были людьми.
Морозов шел по проходу за кипятком и услышал тихое:
— Сережа! Сергей…
В полутьме трудно было узнать, кто звал, он остановился и огляделся. На верхних нарах сидел человек и улыбался, помахивая рукой. По застенчивой белой улыбке он узнал друга.
— Николай Иванович? Это вы?..
— Я, дружище, я самый. Сейчас сползу, поговорим.
— Не спускайтесь, я подымусь.
Он запрыгнул на нары и очутился рядом с Верховским, товарищем по пересылкам и теплоходу. Его трудно было узнать. Еще недавно такой чистый, белолицый, русоволосый, с умным и ясным взглядом бывший секретарь горкома выглядел старым, немощным, отчаявшимся человеком.