Шрифт:
Предвестие чудовищной бойни двух диктаторских режимов за власть над Европой, даже над миром, докатывалось за два моря на Колыму. И каждый думал, не в силах заговорить вслух: а что будет с ним? С его семьей на материке?..
ИЮНЬ СОРОК ПЕРВОГО И ДАЛЬШЕ
1
В середине дня двадцать второго июня Колыма замерла. Выключили моторы, прекратилось движение на трассе, вода на промприборах хлестала впустую, учреждения словно вымерли. Громкоговорители во всех поселках от Магадана до Чукотки передавали выступление наркоминдел Молотова о вероломном нападении на наше государство фашистской Германии.
Страна, пораженная с 1934 года гробовым молчанием, подозрительностью, страхом, начисто разъединенная страна слушала дрожащий от волнения голос наркоминдел, еще неделю назад бодро известившего народ о полном спокойствии на восточных и западных наших рубежах, о добрососедстве, даже дружбе с Германией. Неготовность сталинского Политбюро к такому развитию событий была очевидной. Растерянность слышалась в голосе Молотова.
Генералы Дальстроя НКВД немедленно объявили военное положение на всей территории Колымы. Севвостлаг резко ужесточал режим содержания заключенных, а сами заключенные, среди которых было свыше трети бывших членов ВКП(б), ВЛКСМ и военных всех рангов, уже несли лагерному начальству клочки бумаги с одной и той же просьбой — послать их на фронт сражаться за свою Родину, за Россию.
На эти просьбы никакого ответа не последовало. Ни в первый день, ни позже. Если в лагерях война что и изменила — то к худшему. Конвоиры все настойчивее, все громче, железно выкрикивали: «Шаг вправо, шаг влево — стреляю без предупреждения!». Рабочий день увеличился — до выполнения нормы, чего никогда не было. Конечно, возросло число застреленных, случайно сделавших этот «шаг вправо или влево» от колонны или дерзнувших сказать в лицо охраннику, что его место сегодня не здесь, а на фронте.
Ни один солдат и командир из войск НКВД, из ВОХРы не был призван на фронт. Десятки тысяч крепких здоровьем, «морально и политически устойчивых», обученных стрелять по своим, безоружным, получили на Колыме освобождение от святой обязанности — защищать свою страну от внешнего врага.
Они продолжали бдительно охранять «врагов внутренних».
Никто из специалистов, завербованных на трехлетний срок Дальстроем, тоже не поехал на фронт, хотя почти у всех был воинский билет и мобилизационный листок.
Топограф Орочко, агрономы Хорошев и Морозов в первый же день отнесли в приемную подполковника Нагорнова заявления с просьбой отправить их на фронт. Ответа они не получили. Гора таких заявлений лежала в управлении.
На Колыме от прямого участия в Великой Отечественной войне оказались отстраненными не менее пятидесяти-шестидесяти тысяч. И несчетно числом заключенных разных национальностей, большая часть призывного возраста, множество бывших военных — от лейтенанта до генерал-полковника. Словом, несколько дивизий, способных защитить потенциально опасный восток страны или часть западной границы.
Проговоривши о страшных событиях до глубокой ночи, Сергей уснул, но сон его был беспокойным. Сквозь зыбкую дремоту он вдруг услышал какие-то странные звуки и проснулся. Плакал Орочко. Отвернувшись на своем клеенчатом диване к стене, он по-детски всхлипывал, постанывал, что-то бормотал и опять всхлипывал, судорожно стараясь унять рыдания.
Сергей поднялся, налил в кружку воды и подсел к топографу.
— Выпейте, Александр Алексеевич. Повернитесь, подымите голову. Еще, еще. Ну, чего вы, право… Эта война кончится нашей победой. Подумайте, разве можно одолеть Россию? Такую громаду!
Орочко послушно затих, кулаками вытер мокрое лицо и сел. Дышал он тяжело и вдруг заговорил каким-то странным голосом, трудно ворочая языком:
— Беда за бедой. То дикое истребление крестьян при коллективизации, то голод и бессмысленные смерти, то аресты и расстрелы, каких еще в нашей истории не бывало. Удары по интеллигенции, по самым лучшим людям Отечества. Теперь прольется еще море крови. Ну почему, почему у России такая судьба? Мало нам Батыя с Тохтамышем, Ивана IV с Петром, императора Наполеона? Теперь схватились два тирана, они своих родных детей не пожалеют, не то чтобы народ жалеть… Чувствую, что и здесь будет не одна кровавая баня. И нас всех могут упрятать за проволоку. Мы же — с точки зрения НКВД — потенциальные враги, которые не сдаются, и потому их надо уничтожать. Боюсь я, Сережа, сон бежит от меня, какие-то кошмары перед глазами. Апокалипсис… Господи! — он впервые вот так открыто, при Сергее широко перекрестился. — Господи, спаси и помилуй несчастную страну нашу! Защити и помилуй, на тебя вся надежда, Спаситель наш!
Слова пожилого друга, его трагический голос, которым выговаривал он молитву, это откровение в предрассветной ночи — тихой и прохладной — все так подействовало на Сергея, что и он поднял руку с трехперстием и широко перекрестился, наверное, впервые после многих лет, отделявших его от детства, когда ходил с матерью в церковь, а с ребятами славил Христа в рождественскую и пасхальную ночи.
Светало. Дни летнего солнцестояния на этих широтах делали ночи на редкость короткими.
Второй день войны. Что услышат они сегодня по радио?..
Первыми на агробазу всегда приходили женщины. Их выпускали из лагеря без конвоя, цепочка неспешно идущих тепличниц и парниководов растягивалась по тропе на сто и больше метров. В этот день они пришли на час раньше и плотной колонной по четыре в ряд, с двумя конвоирами — винтовки со штыками наперевес.
Агрономы приняли работниц как всегда, поздоровались. Конвоиры разошлись и стали по углам тепличных блоков. Почти следом, тоже побригадно подошли полевые рабочие, чуть-чуть окрепшие доходяги, которых привезли в совхоз неделю назад. Шесть вохровцев, посчитав заключенных, остались на поле, где шла прополка. Молчаливая, покорная людская масса разошлась по рядкам.