Шрифт:
Как сказать Маше, что не совместить то, что мерещится ей, с тем, что выплескивается из чужих жизней на поверхность подобных распродаж? И я молчу, следуя за ней во всех поисках-путешествиях. И роль моя сводится к роли отражателя звука.
Последние полгода Машины монологи (это она думает, что мы разговариваем вдвоем, а я-то знаю, что рта не открываю) наполнены именем Бориса и сомнениями вокруг него. Но чем больше она сомневается, тем больше я понимаю, что это не имеет никакого значения. Потому что каждый монолог заканчивается одной и той же фразой: «Господи! А что бы я без него делала?» И в этом тонет все: и то, что её 14-летняя Таня смотрит исподлобья на всю эту ситуацию, и то, что Борис в свои сорок шесть сам, как ребёнок, и то, что он эгоист, конечно, и то… и то… да какая разница? Всё, что Маша громоздит на свою и его голову, то и тонет.
А мы тем временем пробираемся сквозь туман и непривычную тишину чужих мест к очередной цели, которая, я уверена, обещает не больше, чем все предыдущие.
В воздухе повис запах близкого леса, но почему-то он не радует, а тревожит.
— Маша, ты обратила внимание на то, что ни одна машина не обогнала нас, и ни одной навстречу?
— Обратила. А что?
— Ничего.
Маша закурила и включила радио. Армстронг. Маша улыбнулась:
— Я всегда думала, что у старого джаза надо учиться жить. Мало того, что музыка заразительная, так ещё и слова простые и ясные: «Когда смеешься — всё вокруг сияет, а когда плачешь — несёшь мне дождь» — и никакой надуманности. Надо купить диск с Армстронгом Боре. Домой, то есть.
Дорога то услужливо стелется, то неожиданно заворачивает, будто испытывает наше терпение. Но почему терпение и что, собственно говоря, происходит? Ведь ничего плохого. В машине уютно, музыка играет, в кошельке долларов двадцать пять-тридцать (для домашней распродажи — целое состояние), а дорога куда-нибудь да выведет.
Только я начала думать, что едем мы не так уж плохо, как чуть лоб не расшибла. Маша резко притормозила, потому что из тумана, как из-под земли, вырос дом. Маленький, покосившийся, глядящий жалобно, как старое животное. Мы вышли и растерянно оглянулись.
— Маша, куда мы приехали?
Маша молчала.
На пороге дома показался человек. Он несколько секунд изучал нас, затем поманил рукой. Мы медлили.
Человек улыбнулся, распахнул дверь, и нас — так по крайней мере нам показалось — втянуло в дом. Мы оказались в полутемной комнате, где ничего не было, кроме голых стен.
— Простите… Здесь происходит распродажа?
— Да-да. Прошу вас.
Он пригласил жестом куда-то дальше, в длинное пространство с сумеречным освещением и звуком пустоты в воздухе. К стенам прижималась бедность. Вся убогая утварь, все, что годами таилось в недрах дома, было извлечено и аккуратно разложено на поверхности. Чашки, бусы, детские игрушки… Как странно, что в этом доме были дети. Что было в этом доме? Были ли красивые женщины? Где они сейчас? Были ли счастливы здесь?
Маша передвигалась неслышно, боясь спугнуть что-то. Она слегка касалась предметов, как если бы говорила с ними на языке слепых. Иногда она брала что-то в руки, рассматривала и осторожно ставила на место.
— Ты замечала, что у вещей бывает выражение лица? — тихо проговорила Маша.
На полу распласталась деревянная птица. Маша повертела её.
— Красиво. Но видно, она крепилась к чему-то. К чему?
Человек пожал плечами.
— И дерево редкое. Похоже на палисандр. Из палисандра троны делались.
— Ты хочешь сказать, что эта птица украшала трон?
— Не знаю. Мало ли… Давай, возьмём.
— Зачем?
— Просто так, красиво.
За стеной, которая казалась тупиком пространства, раздался слабый женский голос. Человек толкнул стену, и в ней открылась невидимая доселе дверь.
— Сейчас, Дэйл, сейчас, — и обернулся к нам. — Это Дэйл. Она не совсем хорошо себя чувствует. Она думает, что больна. Но у неё нет болезни. У неё тоска. Я говорю ей, что мы скоро переедем, и у неё всё пройдёт. В доме, из которого уходят люди, всегда холодно. Поэтому её знобит. Зайдите к ней, она просит вас.
На постели, свесив ноги и покачиваясь, как маятник, сидела женщина. Худое, бледное лицо без возраста, поверх блузы накинут плед, схваченный пальцами-прищепками. В помещении едва уловимо пахло анисом.
— Вы мерили температуру вашей жене?
— Нет, нет, — быстро отозвался человек, — она не жена. И у неё нет жара. Понимаете, — продолжал он, — вокруг было ещё двадцать девять домов. Всех переселили. Мы тридцатые, последние. Это — грусть. Это нормально. Скажите ей, что всё пройдёт, когда мы переедем.
Маша подошла к постели и опустилась на колени. Она глядела снизу вверх в лицо, на котором проступали серо-голубые лужицы глаз. Их края медленно переполнялись, и показалось, что время, разжиженное и вытекшее из дома, собирается каплями и течет по сухим бороздам лица.
Что сказать этой женщине? Какие слова не покажутся фальшью в тот момент, когда доверятся звуку?
И Маша произносила то простое и очевидное, что было уже произнесено до нее, потому что ничего другого не знала. А Дэйл смотрела на неё, будто только это и хотела услышать, будто именно она, Маша, говорит самое важное и необходимое.