Шрифт:
Эти последние пять лет жизни были для него очень тяжелыми – так мне кажется. Правда, он никогда не жаловался – он скорее умер бы, чем признался в слабости или открыто пожалел бы о содеянном. Это я знаю точно. Ему было тяжело не из-за болезни сердца, а из-за осознания, что сердце у него больное, что он – не в полном порядке. Отецвсегда отличался легкостью и быстротой движений, он всегда находился в великолепной форме – как однажды кто-то сказал: «Твой отец не ходит, он парит». Он вообще не болел, его ничего не брало, он понятия не имел, что такое головная боль, что такое простуда. А тут он был болен, серьезно болен, и психологически не мог справиться с этим. Он отказывался от рекомендованных ему физических упражнений, как ни старалась мама, упрямился и находил причины не выходить с ней на прогулки. Постепенно мой отец, всегда такой подтянутый и спортивный, стал как-то обвисать. У него даже появился животик…
Но мне кажется, что его физические страдания не шли ни в какое сравнение с душевными. Ведь он, приняв в свое время решение поехать жить в Советский Союз, в «страну справедливости», поставил на карту не только свою жизнь, но и благополучие жены и детей. В результате была сломана его карьера, разбиты его надежды. Он прекрасно понимал, что мама на самом деле страдала, что для нее Россия всегда была чужой, что она до мозга костей француженка. Хотя он гордился мной, он так и не стал свидетелем моих успехов. Возможно, его единственной подлинной радостью был мой брат Павел, который блестяще защитил докторскую диссертацию по теме древневьетнамской истории, и защитил не где-нибудь, а в Сорбонне (по крайней мере, в семье появился один настоящий ученый!). Мой отец не дожил до перестройки и гласности – и признаться, не представляю, какие чувства вызвали бы в нем эти события, хотя, думаю, он торжествовал бы (наконец-то утверждается настоящий социализм!). С удивительным упрямством он продолжал верить в силу той революции, которая еще в детстве всецело овладела им, но я не сомневаюсь: временами им овладевало беспросветное отчаяние.
Как ни тяжело писать эти слова, но может и хорошо, что мой отец умер, не дожив ни до перестройки, ни до развала Советского Союза. Боюсь, он не пережил бы этого. Ему пришлось бы признаться себе в том, что он собственными руками разрушил свою жизнь и жизнь своей жены. Он отказался от высокого поста, от реальной возможности стать не только очень богатым, но и очень влиятельным, он вырвал супругу из родной среды и перенес в совершенно чужую, он рискнул благополучием своих детей ради идеи, которой не дано было осуществиться. Как выдержал бы он осознание содеянного?
В июле 1975 года отец с мамой поехали в гости к его сестре во Францию. Катя, Павел и я проводили их с Белорусского вокзала. Я помню, каким он показался мне худым, хрупким, с желтоватым цветом лица. Я не догадывался о том, что мы видимся в последний раз. Через десять дней мама позвонила из Парижа и сообщила, что папа умирает. Врачи поставили ему диагноз «галопирующая лейкемия». Она сказала, что завтра они срочно вылетают в Москву, и попросила меня поговорить с отцом – он лежал на втором этаже тетиной квартиры и не слышал ее слов. Поразительнее всего то, что я совершенно не помню нашего с ним разговора. Помню только, что у него был необыкновенно слабый голос, а я разыгрывал невероятную бодрость, шутил о том, как искусно он притворяется, будто болен – словом, пустая болтовня. Потом мир для меня замер. Катя подключила все свои связи [8] и добилась организации специальной палаты в институте, возглавляемом министром здравоохранения Петровским (правда, услышав диагноз, тот выразил надежду, что отец умрет раньше, чем прилетит, поскольку лечение очень тяжелое и совершенно бесперспективное). Я слышал все это, наблюдал, сам куда-то звонил и что-то говорил, но то был не я. Я как будто замер, окаменел, находился далеко-далеко от всего происходящего и сидел в полном одиночестве…
8
Моя жена заведовала отделом в журнале «Советский Союз», который считался одним из главных – если не главным – пропагандистских изданий страны. На его страницах публиковались интервью с руководителями страны, в частности, Председателем Совета Министров СССР А. Н. Косыгиным, Председателем Верховного Совета СССР Н. Подгорным и т. д. Члены редколлегии, заведующие отделами имели связи на самых высших уровнях.
Встречать самолет мы поехали вдвоем с Павлом. Тогда у меня не было машины, поэтому транспорт предоставил Виктор Александрович, верный кагэбэшный друг отца. За рулем сидел молодой человек лет тридцати. Он очень походил на образцового ирландского полицейского из Нью-Йорка моего детства: рыжеватые волосы, синие, словно сапфиры, глаза, белейшая кожа, белозубая улыбка и великолепное телосложение. Мы ехали на «жигуленке» ярко-синего цвета, который ничем не отличался от всех прочих машин, если не считать того, что у него явно был форсированный двигатель. Да и водитель походил на профессионального гонщика: мы мчались по Московской кольцевой дороге со скоростью под сто восемьдесят километров в час, причем время от времени водитель включал сирену, при звуке которой все остальные машины тут же шарахались в стороны, уступая дорогу.
Помню, какое удовольствие получал от этого мой брат. Он кайфовал от подобной демонстрации силы, вседозволенности. Я видел, как он буквально захлебывается от восторга…
На входе в здание аэровокзала нас встретил представитель «Аэрофлота». Он сказал мне, что только что получил сообщение с борта самолета рейса Париж – Москва – один из пассажиров умер. Я знал, о ком идет речь.
Папа умер в десяти тысячах метров от земли. Не в Советском Союзе, не во Франции. Он умер… нигде, он умер между, он умер, можно сказать, символично. И каждый раз, когда я думаю о нем, о его смерти – а думаю я об этом часто, меня пронзает острая боль. Из-за того, как скверно обошлась с ним жизнь. Из-за того, что его мне не хватает. Из-за того, что я всегда его любил – хоть ни за что не хотел признаться себе в этом…
Я все еще храню те два письма, ошибочно врученные мне девушкой на Главпочтамте. Написавшая ихженщинажива, более того, она стала довольно известным кинокритиком. Быть может, я как-нибудь вложу их в конверт и пошлю ей. С миленькой записочкой от меня. Как говорится – pourquoi pas? [9]
Я не написал о том, что во время этого романа мой отец пытался добиться, чтобы мы с Валей подружились с его пассией… Прошло с тех пор много времени; не знаю, жива ли еще та дама, давно эмигрировавшая в США. Имя ее – Марианна Сергеевна Юткевич, в замужестве – Шатерникова. Если она жива и если эти слова попадутся ей на глаза, я буду рад этому обстоятельству: пускай узнает, что нанесла глубокую рану моей маме (с которой она целовалась и миловалась) и что стала повинной в долгих годах отчуждения между мною и моим отцом. Хотя вспоминаю стихотворение Лермонтова, где есть такие слова:
9
Почему бы нет? (франц.)
Председатель Гостелерадио СССР Сергей Георгиевич Лапин, который, как потом выяснилось, поручился за меня, воспринял отказ мне в выезде как личное оскорбление. Не потому, что он как-то особенно относился ко мне или ценил мою работу. Просто КГБ, воспрепятствовав мне, несмотря на поручительство Лапина, фактически ударило по его статусу, по его престижу. Не будем забывать, что он возглавлял весьма важное учреждение, был членом всесильного Центрального Комитета КПСС. Кроме того, дружил с Брежневым. Уж если Лапин чего-то захотел, он должен был это получить и мириться с отказом какой-то кагэбэшной шестерки не собирался.