Дубин Борис Владимирович
Шрифт:
Так или иначе, смысловая конструкция социальной фантастики представляет собой сравнение, или уравнение, ценностно-нормативных порядков различных значимых общностей – собственной группы, образов союзников, фигур оппонентов. Воображаемая реальность заключена между двумя типологическими ценностными полюсами или предельными планами. С одной стороны – план эгалитарного существования людей «как все», представляющий социальную «природу» человека с минимумом функциональных различий по технической специализации (символика коммунитарного или коммунального бытия). С другой – план иерархического контроля: символика «закрытой», в ряде случаев даже «невидимой» элитарной группы, обладающей всей полнотой власти или стремящейся к ней (своего рода негативная «тень» аристократии с символикой «тайного общества», «братства магов» или «расы господ», котороя появляется еще в ранних христианско-розенкрейцерских утопиях Иоганна Валентина Андрее, а потом реанимируется, к примеру, в оккультно-имперской фантастике Крыжановской-Рочестер и, наконец, пышно расцветает в нынешней российской «сакральной фантастике» и национально-патриотической фэнтези) 159 . Причем мировоззренческий конфликт и его разрешение вынесены здесь в условную сферу, из которой авторитетно удостоверяется значимость обсуждаемых ценностей, так что нынешнее, нормативное для читателя состояние оказывается сопоставлено с «иным», помеченным в качестве условного «прошлого» либо «будущего».
159
Злодей-аристократ – навязчивая фигура массовой словесности раннебуржуазного периода, будь то мелодрама, детектив или фантастика. Если говорить об этой последней, то позитивная символизация аристократического (родового, королевского) существования, видимо, возможна лишь в фантастике особого типа – «волшебной», открыто-мифологической, наподобие Эдварда Дансейни или Чарлза Уильямса, Толкина или К.С. Льюиса. Такие позитивные и высокозначимые символы входят составной частью в неотрадиционалистский, «эпический» образ мира, строящийся на радикалах архаических сказаний и позднейших переработках Гомера, Вергилия, Овидия, орфической традиции и «халдейско-египетской» символики в средневековом рыцарском романе, герметико-алхимической словесности, щедрой переработке этих мотивов в живописи и скульптуре, мозаике, вазописи, гобеленном искусстве (напомню, что Уильямс, Льюис, Толкин – «Инклинги» – были крупными медиевистами). Строго говоря, подобная разновидность, или жанровое подсемейство, фантастики представляет собой воплощение, в терминах К. Манхейма, уже не утопии, а идеологии. Я бы и предложил различать fantasy и science fiction именно по этому, внелитературному, но социологически вполне четкому и релевантному признаку – как идеологию и утопию.
Для групп интересующего меня здесь типа – социально восходящих и, соответственно, в терминологии К. Манхейма, утопизирующих – подобной сферой высшего авторитета служит «будущее», тогда как для иных – социально нисходящих, идеологизирующих – это может быть «прошлое» (кавычки указывают на то, что речь идет не о месте на хронологической шкале, а о значениях, закрепленных за соответствующими метафорами). Вместе с тем, подчеркну, что будущее в фантастике представляет собой замкнутый, охватываемый взглядом и понятный «обычному человеку», «здравому смыслу» мир, в принципе – еще раз борхесовский мотив – неотличимый по модальности от прошлого, «уже ставшего». Перед нами в любом случае «музей остановленного времени», будь оно отнесено к условному прошлому, будущему или параллельным читательской реальности хронотопам. Поскольку же создаваемый фантастикой социальный мир, хотя бы в качестве фона или сценического задника действия, моделирует формы закрытого, традиционного или статусно-иерархического общества (именно они, в первую очередь, фантастикой и проблематизируются), то собственно культурными, экспрессивно-символическими, литературными или визуальными – в кино или живописи – средствами организации смыслового космоса выступают рудименты архетипической топики мифа и ритуала. Функционально близкую к ним роль могут также играть биологические, генетические, евгенические и тому подобные метафоры 160 .
160
См. о них обзор О. Генисаретского «Параевгеника: об одном утопическом мотиве в мифопоэтической и оккультной прозе» (Социокультурные утопии ХХ века. М., 1985. Вып. 3. С. 167 – 192).
Ощущение остановленного времени усугубляется в социальной фантастике самой формой рассказа. Время читателя и время описания синхронизированы в нем как «вечное настоящее», относительно которого внутрисюжетное время действующих лиц всегда остается в прошедшем. Показательно, что формы дневника, как и вообще субъективных типов повествования, фантастика, за исключением определенного типа дистопий, не знает, по крайней мере они относятся в этой области к редким исключениям 161 .
161
В «Сталкере» Тарковского (по «Пикнику на обочине» Стругацких) камера, почти упершаяся в затылок заглавному герою, с самого начала фиксирует его субъективную точку зрения, в которую затем начинают вторгаться иные пространственные перспективы – сверхкрупные планы других действующих лиц, «течение» времени-воды, уводящих в неведомую глубь колодцев, тонущих в дали туннелей, лабиринтообразных пространств-обманок. В результате привычные и жестко заданные пространственно-временные координаты последовательно сбиваются, что находит потом кульминацию в мёбиусовской оптике «комнаты желаний» и в финальной сцене с девочкой, содрогающимся вокруг нее миром и месмерически движущимися предметами. Образы нарушения «естественных» законов тяжести, прямой перспективы и проч. значимыми мотивами проходят сквозь все фильмы Тарковского.
Метафорой границы между уравнительным и иерархическим измерением смыслового мира и знаком ее перехода, как и вообще метафорой соединения и взаимоперевода различных ценностных порядков, символизирующих их пространств и времен, выступает особый, необыкновенный, собственно фантастический предмет – эквивалент волшебного камня или ключа, кольца или книги. Чаще всего он так или иначе несет в себе семантику зрения как критерия реальности и как непосредственной, действенной силы, как бы служит воплощением «магического взгляда» (с чем связаны мотивы как вездесущести, так и невидимости): он либо – зрачок, глаз (зеркало, хрусталик, волшебный шарик), либо сам взор (чудесный – разрушительный или созидательный – луч) 162 .
162
См. об этом: Milner M. La fantasmagorie: Essai sur l’optique fantastique. P.: PUF, 1982.
Для понимания устройства социального мира в фантастическом романе важна еще одна смысловая линия. Существование в социально закрытом обществе связывается здесь со значениями прозрачности, обозримости, открытости взгляду сверху (такую перспективу виртуозно выстраивает А. Сокуров в «Днях затмения» по роману Стругацких «За миллиард лет до конца света» 163 ). Напротив, принципиальная незамкнутость, недовершенность, проблематичность социальных отношений, определений реальности и самого действующего субъекта кодируется символикой скрытости, потаенности, непрозрачности (ср. «гностическую гнусность» героя набоковского «Приглашения на казнь»).
163
См. об этом: Джеймисон Ф. О советском магическом реализме // Синий диван. 2004. № 4. С. 142 (статья посвящена фильму А. Сокурова «Дни затмения» в сопоставлении со «Сталкером» Тарковского).
Олицетворяя будущее в настоящем, подобный смысловой ключ выступает символом той центральной ценности, которая прежде всего и обсуждается в социальной фантастике, – обобщенного значения власти, господства, одностороннего и неотвратимого воздействия. Предмет конкуренции, борьбы, достижения (а в научной фантастике именно он обычно и является предметом изобретения), этот ключевой символ или обобщенный медиум, эталон, мера, выступает движущей силой сюжета, поскольку через семантику приближения к нему и овладения им, способы обращения с ним и т.п. можно воспроизвести образы всех социальных позиций и дистанций, развернуть портретную галерею или социальный театр любых значимых «других» в их соотносительной оцененности. Кроме того, владение этим колдовским средством позволяет при любых, самых необычайных изменениях удерживать либо возвращать идентичность обладателя или же, напротив, непредсказуемо изменять ее в «нормальных» условиях – мотив чудесного эликсира, средства вечной молодости и т.п. Соответственно, открывается широкий спектр литературных возможностей разворачивать, разыгрывать символику устойчивости, неизменности (от чудесного бессмертия до неослабевающей памяти) и множественной идентичности, индивидуальной эфемерности, неспособности сохранить тождество (от скоротечности существования до подвластности таинственному внушению извне, уязвимости для необъяснимых болезней, сверхъестественных страхов, непостижимых эпидемий и проч.).
Самое существенное во всех перечисленных случаях – характер обсуждаемой идентичности, поставленной под вопрос. Важно, идет ли при этом речь о суверенном в мыслях и поступках индивиде, соответственно, с позитивной или негативной оценкой роли самого субъективного начала в социальном мироустройстве, или же о коллективностях того или иного объема и уровня и, соответственно, об основаниях данной общности и характере подобных оснований (тут значим масштаб сообщества – от круга друзей или общины единоверцев до государства, тип объединяющих его связей, природа коллективных символов принадлежности и, напротив, «чужого» в их взаимозависимости и переходах). Чем в большей степени мир фантастического романа выстроен по одномерной иерархии власти и конституируется значениями предельно высокого, социетального уровня («государство», «мы», «избранная раса господ» и т.п.), тем с более вторичными, эпигонскими литературными образцами имеет здесь дело исследователь и читатель. И тем ощутимее в них будут мотивы непобедимого рока, неотвратимой судьбы, как бы они ни кодировались символически – от теодицеи до генетики (мир социальной фантастики по функциональному смыслу утопий как рационального устройства в здешней, посюсторонней реальности силами самих людей предельно освобожден – как, кстати, и мир детектива, любовного или исторического романа – от власти запредельных сил, колдовских чар, рока и т.п.).
В подобных случаях перед нами литературные образцы, ориентированные исключительно на социализацию групп, которые только вступают в общественную жизнь, в культуру, в мир современной науки и техники, – младших по возрасту, периферийных по социальному положению, новичков на социальной сцене. Надо сказать, социальная и научная фантастика в той мере, в какой они выступают разновидностями жанровой или формульной словесности, массовой по назначению и серийной по способу изготовления, вообще адресуются именно к таким читательским слоям. На это указывают их главные содержательные характеристики: исключительная сосредоточенность на проблематике господства, преобладание технических средств разрешения социальных и ценностных конфликтов, авторитарный характер основных героев, непременный позитивный финал, говорящий об опоре прежде всего на интегративные, символически сплачивающие функции словесности 164 .
164
Значимыми исключениями – образной продукцией других по своим ориентирам групп – выступают именно те образцы, где ставится под вопрос сама природа социальной и культурной реальности, а соответственно и средств ее литературного синтеза. В отечественной традиции, до той или иной степени существенной для Стругацких, такова, например, эпистемологически-игровая фантастика (С. Кржижановский, позднее – Набоков), социально-философские дистопии и фантасмагории с сатирическими обертонами (Платонов, Лунц, М. Козырев, Булгаков – от повестей 1920-х гг. к «Мастеру и Маргарите»), антиутопии абсурдистской словесности (своего рода утопии алитературы, антислова у обэриутов).