Шрифт:
Изредка он вспоминал о жене, детях и других родственниках. Он признавался себе, что, узнай он о смерти кого-нибудь из них, он, наверное, не очень бы горевал; и от самой этой мысли ему становилось горько, но не больше чем на две-три минуты. Как-то он написал жене, что, если она хочет вновь стать свободной, он, естественно, готов пойти ей навстречу: пусть подает на развод. Письмо по своему лаконизму было почти оскорбительным. Ответа на него он не получил. Перед своим отъездом Бернар заключил с братом соглашение об управлении предприятием (заводом по производству ротационных машин), которым они владели на паритетных началах. Сохранив свои акции, он полностью передал управление в руки Леона, договорившись, что за свои труды тот будет получать половину его доходов. Он предусмотрел, разумеется, содержание жены, а также детей — до их совершеннолетия. Все было сделано по закону, зафиксировано в контракте, составленном по надлежащей форме.
Бернар всегда был человеком нелегким. Его шальные выходки, скандалы, переход из лицея в частный коллеж приводили в отчаяние самых терпеливых воспитателей. Занимался он урывками, но, поскольку любые науки постигал необычайно быстро и без малейших усилий, экзамены сдал с блеском; все вокруг прочили ему блестящее будущее. Но он, казалось, был начисто лишен всякого честолюбия. Университетские годы Бернара — это сплошной классический разгул с пьяными ночами, с драками, долгами и несколькими тайными расследованиями полиции, которые семья быстро замяла, воспользовавшись своими связями. Когда стало уже невозможно больше получать отсрочку от призыва в армию, ему пришлось отправиться в казармы. Через две недели после призыва он едва не убил унтер-офицера. Благодаря заступничеству генерала, друга отца, его демобилизовали по причине психической неуравновешенности, что, впрочем, в какой-то степени соответствовало действительности. Удрученная семья не знала, что же ей теперь делать с этим бунтовщиком, для которого нестерпимо любое принуждение. И вот как раз в то время, когда близкие уже потеряли надежду увидеть Бернара остепенившимся и жили в постоянном страхе, как бы он чего не выкинул, как раз в то самое время его угораздило влюбиться в девушку, которая была полной противоположностью тому, что его обычно привлекало, — в обыкновенную жеманную мещаночку, к тому же не очень красивую. И к восхищению родных, которые боялись даже поверить в это, сумасбродный повеса день ото дня стал превращаться, или казалось, что стал, во вполне приличного молодого человека. Наспех сыграли свадьбу. Бернар согласился вместе с братом управлять заводом. Прошло пять или шесть лет, и можно было подумать, что он окончательно образумился. Один за другим родились двое детей. Потом мало-помалу дела пошли хуже. Примерный муж начал проявлять некоторые признаки беспокойства. Безупречный компаньон позволил себе одну или две выходки. Супруга жаловалась на то, что она заброшена, брат — что его эксплуатируют. У Бернара возобновились вспышки гнева, которых некогда так боялись. Он снова стал самим собой, таким, каким его знали всегда. Словно очарование любви, которое на время укротило его, ушло и дремавшая в кем дикость опять пробудилась. И тем не менее еще несколько лет прошли без драматических событий. Все с грехом пополам держалось, хотя с каждым днем положение становилось хуже и хуже, и так продолжалось до того самого дня, когда Бернару исполнилось сорок три года и когда он, грозно, как никогда, глядя на своих близких, резким, как никогда, тоном объявил им, что намеревается покинуть их навсегда. Для виду они немного попротестовали. Сесиль расплакалась и сказала, что она опасается, как бы на семью не легло пятно скандала, опасается не столько за себя, сколько за детей. Это не растопило ледяной холодности Бернара. Через месяц он исполнил задуманное. И едва он смотал удочки, вся семья дружно и с облегчением вздохнула.
Впоследствии, когда Бернар случайно вспоминал о своей помолвке и женитьбе, он всегда недоумевал, почему и как он влюбился в Сесиль; и наоборот, он прекрасно знал, как и почему он в скором времени стал ее ненавидеть. И вовсе не консерватизм жены приводил Бернара в отчаяние; пожав плечами, он смирился бы с этим, если бы верил, что Сесиль искренна в своих взглядах; но он ни капли не сомневался, что это не так: точнее сказать, она перед самой собой играла комедию добрых чувств, хорошего тона, и вот это-то и было непереносимо. Будь она поистине благонравная — пусть: каждый волен придерживаться собственной морали. Благонравная, у которой всегда такой вид, будто она искоса подглядывает, какой эффект производят ее нравоучительные речи, — от этого стрелять хочется! В памяти Бернара запечатлелась целая серия картин, представлявших Сесиль в различные моменты ее великой роли (католическая матрона из высшего света): Сесиль в церкви, Сесиль принимает друзей за чашкой чая, Сесиль деятельно поддерживает депутата консерваторов во время предвыборной кампании, Сесиль школит детей, прививая им хорошие манеры… И всегда нежный, хорошо поставленный голос, спокойное лицо, благожелательный взгляд — хотя время от времени в нем и проблескивали голубые холодные молнии, — умение держаться с достоинством… Бернар сохранил также в памяти небольшую антологию сентенций своей жены: «Возможно, мы совершаем ошибку, привечая у себя столько иностранцев». (Мы — это Франция.) «Если бы мы сумели заставить арабов больше уважать себя, мы сохранили бы Алжир… Но наши внутренние распри…», «Французы неуправляемы», «Если власть лишена силы, все рушится», «Упадок нравов — следствие упадка веры…», «Социальное неравенство будет существовать вечно, равенство — просто обман». Все это было бы лишь смешно, если бы за этим не крылось непреклонное стремление упрочить свои привилегии, защитить свои интересы. Бернар дивился, как мог он некогда полюбить эту вздорную, чопорную женщину. Правда, юная Сесиль в свое время показалась ему более непосредственной, более наивной. И к тому же сама тайна девственности (абсолютно гарантированной в избранном обществе) для молодого человека, который вынужденно или по собственной воле имел связи только с женщинами весьма доступными или даже откровенно продажными, — эта тайна в течение нескольких недель была чем-то завораживающим. Отрезвление наступило быстро! Во-первых, никакой тайны не оказалось. Во-вторых, ничего особенного по сравнению с тем, что он уже знал.
Даже дети не принесли Бернару утешения в столь неудачном браке, но это, пожалуй, произошло по его вине: ему не хватало терпения, и он не умел обращаться с детьми; к тому же у него, должно быть, от природы не были развиты отцовские чувства. Дочь Франсина, несмотря на скверный характер и их бесконечные ссоры, была его любимицей. Позднее, годам к пятнадцати-шестнадцати, она стала такой претенциозной, что несколько раз на дню ему хотелось отхлестать ее по щекам. И конечно же, Бернар не раз срывался. Хватило бы и одной пощечины, чтобы оттолкнуть от себя Франсину. После второй пощечины разразилась война, которая уже не прекращалась. Отец и дочь подолгу не разговаривали друг с другом, впрочем, и виделись-то они редко. Франсина принадлежала к «банде» золотой молодежи и делила свое время между развлечениями, проводя уик-энды в окрестных замках, а все вечера — на танцульках, и весьма неопределенными занятиями на филологическом факультете. Много денег, много позерства, ненасытное тщеславие. У нее был культ аристократизма, титулованных имен; она зубрила «Готский альманах»; она грезила о морских путешествиях на яхтах греческих миллиардеров; она бегло разговаривала на «франгле» — франко-английском жаргоне. В общем, чистейший продукт западной демократии… Едва услышав от нее что-нибудь вроде: «Вечер у X — единственное, что было изысканного на этой неделе» или: «Сходите на новый фильм — это must [13] », — Бернар скрежетал зубами.
13
То, что необходимо увидеть, прочесть и т.д. (англ.).
С Арно враждебность возникла позднее. Сын для Бернара был разочарованием, он не был наделен внешней привлекательностью. Бернару приходилось делать над собой усилия, чтобы выказать нежность к губастому верзиле с грустными глазами спаниеля. Иногда ему это удавалось, и он радовался, что проявил себя таким хорошим отцом; но чтобы в самом деле испытывать привязанность… Конечно, спору нет, это было жестоко, пожалуй, непростительно жестоко, но что поделаешь: Бернар не принадлежал к числу людей, которые обманывают себя или плутуют с самим собой. «Будь он калекой, я бы его лелеял… А он всего лишь некрасив… Я не могу заставить себя любить его. Порою он даже внушает мне чуть ли не отвращение». Мальчик был ему в тягость, но Бернар всячески щадил его, желая смягчить несправедливость судьбы, разговаривал с ним ласково, продумывая каждое слово, но насколько возможно избегал его, и, когда, мальчика не было дома, ему дышалось вольнее. И все-таки у него сохранились бы вполне приличные отношения с Арно, если бы тот проявил какие-то достоинства ума и души, которые помогли бы забыть о его уродстве. Встречаются люди с отталкивающей внешностью, которые обладают необыкновенным обаянием, потому что их благожелательность, ум или дарование прорываются сквозь телесную оболочку и преображают ее. Но Арно был иным. Ум туманный, вялый, склонный к фантазерству, он принадлежал к числу тех детей, для которых систематическое образование пагубно, потому что оно обрушивает на них поток информации, которую они не в состоянии усвоить, как не в состоянии овладеть речью. Лицей нанес ему некоторый вред. Университет довершил этот процесс. В университет он пришел нерешительным, робким юношей. Через год он приехал на каникулы уверенный в себе, болтливый, но речь его не стала более ясной и выразительной, скорее даже наоборот. Понять смысл его высказываний по-прежнему было довольно трудно. После двух семестров, проведенных на факультете общественных наук, его отчислили. Но, к удивлению Бернара, замкнутость Арно была оценена некоторыми его друзьями. Чем более сын казался Бернару косноязычным, тем более эти ценители человеческого интеллекта находили его глубоким. Арно стал властителем дум небольшой группы молодых людей, которых объединяла принадлежность к классу буржуазии и националистические убеждения. И действительно, политическим идеалом Арно был самый ярый национализм: «Демократия выделяет в тело общества гибельные токсины: нужно восстановить идеи порядка, власти, уважения традиций; рабочий класс имеет право отстаивать свое достоинство, но было бы опасно всегда уступать его требованиям; мы нуждаемся в твердом режиме; сохраним нашу веру в судьбы страны…» И все это в тот момент, когда генерал де Голль готовился подписать с руководителями Фронта национального освобождения Алжира Эвианские соглашения… Возможно, Бернар предпочел бы, чтобы Алжир продолжал оставаться французским. Он сожалел о его утрате, как сожалел об утрате французами престижа в других сферах. Но он достаточно здраво оценивал требования эпохи, чтобы понять: отныне народы стремятся к независимости, к автономии, как каждый индивидуум — к свободе. Он знал также, что справедливость — это непреодолимая страсть, которая жжет сердца людей. И наконец, он предчувствовал, что пришло время общественных формаций, которые выражали бы интересы масс, а это рано или поздно повлечет за собой крах привилегий. Если ты достаточно проницателен и честен, нужно принять эти очевидные новые жизненные процессы, понять, что они имеют свою закономерность. Итак, все то, что Арно и его дружки отрицали, вскрывало, казалось Бернару, или слепоту их разума, или некоторую подлость их морали, эгоистическую приверженность к личным привилегиям, а может, то и другое разом. Что же касается сына, то Бернар считал, что в истоках его ультранационалистических убеждений в действительности лежит глупость, чистейшая и простая глупость, с одной стороны, а с другой — кастовая гордость, сознание, что он принадлежит к социальной элите. Арно не был жадным; и не богатство семьи (завод, собственный дом в городе, поместье, банковский портфель) импонировало ему, а самый факт, что их семья ведет свой род издревле и влиятельна в их краях, что она носит фамилию пусть не аристократическую, но известную в провинции, что она вот уже сто пятьдесят лет владеет предприятиями. Арно был глупый и тщеславный, но относительно бескорыстный.
В обществе благонравной, погрязшей в своем праздномыслии Сесиль, агрессивной, пропитанной до мозга костей снобизмом, едва сдерживающей ярость Франсины, с двенадцати лет занятой охотой на мужа, простофили Арно, увязшего в вареве национализма, сильно припахивающего замаскированным фашизмом, и, наконец, краснолицего Леона, с больной печенью, всегда находящегося на грани инфаркта или инсульта (и несмотря на это, самого приветливого из всей компании), в обществе этих людей, которые не любили его и которых не любил он, Бернар провел мрачные годы, то с яростью, то со смирением вопрошая себя, в результате какой ошибки при распределении судеб ему, да, именно ему, человеку неуживчивому, анархисту по природе своей, выпала такая семья. Белая ворона своего класса, он зато очень быстро и очень хорошо поладил с белой вороной предшествующей эпохи — со своим желчным и почти сумасшедшим двоюродным дедом, которого пятьдесят лет назад услали в аргентинское поместье… Из поколения в поколение повторяется та же самая история.
В памяти Бернара снова всплывали некоторые вечера, некоторые семейные обеды: его переполненная сдерживаемой агрессивности дочь, с презрительным видом: его благонравная жена; обе — стереотип женской элегантности своего круга: платья от Шанель, клипсы с бриллиантами; в конце стола Арно — волосы подстрижены бобриком, как у прусского офицера, негнущаяся спина, затянут в пиджак, напоминающий военный китель; и Бернар словно снова чувствовал своего рода электрический ток, который циркулировал между ним, двумя женщинами и подростком, зажигая в глазах то одного, то другого искры, а каждая реплика проходила сквозь зубы с потрескиванием, словно разряд тока высокого напряжения. Случалось немало бурь, особенно грозная была в тот вечер, когда Бернар обнаружил в комнате сына (он зашел туда, чтобы попросить книгу) любопытный игрушечный набор: два револьвера, кортик и фуражку вермахта, много гербов со свастикой, фотографии грандиозного ночного сборища в Нюрнберге и, наконец, портрет Гитлера, на котором, право, не хватало только автографа. Гнев Бернара поверг пятнадцатилетнего Арно в ужас. Вечером Сесиль, узнав о скандале, упрекнула мужа в горячности: «Нет, поверь мне, в душе он вовсе не нацист!.. Все это просто инфантильность… Да, я знала о существовании этих игрушек, Арно от меня ничего не скрывает… Совершенно невинная забава, уверяю тебя. Юношеская романтика… Мечты о величии… Гитлер для него — Наполеон…»
Покидая в 1963 году Францию, Бернар не задумывался о том, вернется ли он, и если вернется, то когда. Все десять лет, проведенные им в Аргентине, он был так поглощен работой, что ему ни разу не удалось выкроить время и хотя бы на несколько недель съездить домой. Он свыкся с новым образом жизни, со страной, с ее жителями и их нравами с такой быстротой, что это поразило даже его самого. Франция была далеко; все, что происходило там, перепутывалось в его сознании с тем, что происходило в остальном мире, и отзвук событий лишь глухо доходил до дома, затерявшегося среди пампы. Время от времени разражались войны на Востоке, на Ближнем Востоке. Волнения молодежи вспыхивали во многих западных столицах и университетских парках Америки; они ставили в затруднительное положение правительства, потом с началом каникул затихали. Почти повсюду давали себя знать первые симптомы мирового экономического кризиса. На фоне таких столь различных потрясений формировались все человеческие судьбы в XX веке. Поглощенный своей работой, Бернар следил за событиями в мире не слишком регулярно и без особого внимания. Однажды у него случился небольшой сердечный приступ, не тяжелый, но он исподволь заставил Бернара задуматься о себе, о своей жизни. В расцвете физических и духовных сил он вдруг понял, что старость уже подкарауливает его, она не за горами, притаилась на обочине. И тогда он в полной мере осознал, что ждет его в этом добровольном изгнании. Он неожиданно затосковал по небу более прозрачному, горизонту более строгому, городам более древним и жизни более беспечной и, быть может, более возвышенной. В нем проснулся интерес к духовным ценностям, к неведомым ему областям искусства и Красоты. Он сказал себе, что он варвар, неотесанный мужлан; и у него появилось желание стать немного лучше, тоньше, если это еще возможно… Пришло время, решил он, снова собираться в путь, снова менять жизнь, и он тут же наметил себе программу действий. Полгода он будет проводить в Аргентине, полгода — в дорогой его сердцу старушке Европе, ведь это, наконец, его родина. Во время его отсутствия estancia будет заниматься управляющий. Впрочем, Бернар уже давно подумывал создать там своего рода кооператив, хозяйствовать в котором сообща станут все, кто там работает. Он написал брату, известил его о своем возвращении. Он поделился с ним своими планами и попросил его обязательно приготовить для него те деньги, сумму весьма значительную, что составляли его долю прибылей, которые к тому же за десять лет принесли проценты. Он представлял себе удивление, быть может, даже подавленность своей семьи, ведь они, верно, уже считали, что избавились от него навсегда. Встреча, пожалуй, будет нелегкой… Ну и пусть! Эта тяжелая минута останется позади, и он отправится путешествовать, наконец-то насладится долгим досугом… С высоты своих древних крепостных стен, через пролегавший между ними Атлантический океан, Европа манила его.