Шрифт:
— Кстати, я хотел спросить… Яков приехал вместе с тобой?
— Нет, Яков умер год назад. Цынга пополам с тоской!
Мазель кашлянул и продолжал гладить собаку.
— Разве не было лекарств?
— Нет, мы пили отвар сосны… Это всё равно, что при оспе мазать иодом ножки кровати.
— Мне жаль Якова, — сказал Мазель просто.
— Не горюй, Шмель, будь искренен!
— Мне очень жаль Якова, — повторил Шмель, поворачиваясь лицом к Маронову.
Больше они не обменялись ни одним словом о Якове, ни в тот день, ни в один из последующих. Открытую дверь, кроме собаки, сторожила кривая усатая швабра. В сенях на кирпичном полу стояла непросохшая лужа, и пахло мыльной пеной. Комнату делила повешенная наспех простыня; жена Мазеля одевалась за нею. Из-под простыни видны были её голые до колен ноги, стоявшие на скомканном и мокром полотенце. Пётр почти с испугом вспомнил вчерашнюю туркменку: это лишало его той уверенности, которая потребна была для предстоящего разговора.
— Тебе звонил Акиамов, — сказала женщина, узнав шаги мужа. — Он просил тебя зайти.
Мазель подошёл к самой простыне:
— Ида… — голос его звучал виновато, — не волнуйся. Приехал младший Маронов и привёз дурную новость: полгода назад умер Яков.
— Год, — деловитым баском поправил Пётр.
— …год? Да, извини, год.
Никто не отозвался на известие, но Пётр видел, как чёрный целлулоидный гребешок упал по ту сторону простыни. Ни муж, ни жена его не поднимали. Потом женщина сказала глухо:
— Я сейчас оденусь. — И даже простыня не колыхнулась.
Пётр стоял у окна. Он был юн и соответственными эмоциями начинён доотказа; все эти пустячные детали представлялись ему бесконечно значительными. Он обернулся к окну и изобразил на лице достоинство печального вестника… В город вступал караван, длинный и пыльный — наверно, из Афганистана. На ишаке, болтая ногами в опорках, ехал караван-баши. Лицо его не выражало ничего; может быть, он мысленно пел. Разнозвучно, качаясь на облыселых верблюжьих шеях, плакали и кричали колокольцы. Все звуки в городе умерли, и только эти осколки древнейшей человеческой мелодии волновались и цвели; их можно было насчитать две октавы. Маронов глазами проследил поводыря, пока тот не скрылся за величественной глиняной кулисой. Ему показалось, что он уже слышал однажды эту музыку, не то в выветрившемся детском сновиденьи, не то… Ему некогда было вспоминать: наступала минута, для которой он примчался в Среднюю Азию. Кроме того, усилилась пыль, поднимаемая тысячами верблюжьих ног, и Маронов спокойно закрыл окно.
Потом, когда он оглянулся на хозяина, того уже не было в комнате.
— Он пошёл к Акиамову. Это председатель исполкома. Ну, садитесь. Вы брат Якова? А не похожи… — и качнула головой.
— Я много моложе его. Шмель хороший парень! — сказал Пётр.
— Хотите сказать — догадливый? — подсказала женщина без всякого упрёка. — Что же, вы встретили его случайно?
— Не совсем.
— Значит, имеете прямые поручения?
— Нет, — солгал он.
Она подумала.
— Ага, любопытно. Ну, вы сделали довольно большой путь.
— Да, это даже по глобусу три с половиной вершка. Сказать правду, мне интересно было взглянуть на женщину, из-за которой Яков метнулся на Новую Землю.
— Но ведь вы также поехали с ним. У вас были похожие обстоятельства?
Маронов как будто даже обиделся и потупился: такой уже выработался у него рефлекс — при обидах опускать глаза.
— Я был здоров, искал драки и ищу. Республика пошлёт меня завтра на Мадагаскар — и я буду счастлив.
Женщина улыбнулась на многословную приподнятость младшего Маронова: как всё-таки они не были похожи друг на друга, братья!
— Скажите, Яков умер… сам? — Она не волновалась, произнося это имя.
— Нет, от цынги. Видите? — он приоткрыл дёсны, и отражённое солнце щедро блеснуло в золоте его зубов. — Одного товару рублей на триста!
Она уже привыкла к Мароновскому стилю.
— Да… ведь это началось у него давно, ещё в те годы, когда люди вообще бывали склонны заболевать тифами, ненавистями, несбыточными любовями…
— Пустяки, Яков был достаточно трезвый человек. Вы знаете тот случай, когда он попал в деникинскую контрразведку?
— Да, я читала. — Она пристально поглядела на Маронова и решила, что единственное сходство с Яковом — в том резком жесте, которым оба как бы подсекали произнесённые слова.
Она спросила, только чтоб скрыть маленькое своё смущенье:
— Как всё это случилось?
— Сколько у вас есть времени… слушать?
— Куда же мне итти с мокрой головой!..
— Хорошо. Я поехал туда по контракту… За три дня Яков пришёл ко мне ночью и попросил взять с собой. Я посидел с ним двадцать минут и понял, что ему это действительно необходимо… — Маронов бессознательно коснулся пальцами редковатых усиков, оставленных на верхней губе, и сконфуженно отдёрнул руку. — Он ночевал у меня, а наутро мы подписывали с ним какую-то бумагу со множеством пунктов. Нам давали полтораста собак, ружья, бочку масла, тулупы, консервы, бинокль, разборную избу, метеорологическую станцию, керосин, аспирин и ящик апельсинов.
— А книги?
— Я взял с собой много чистой бумаги. У меня были особые намерения на этот счёт. Я хотел написать знаменитую книгу, содержанья которой я пока не знал.
— Нет, я спросила про Якова.
— У него не было никаких вещей, кроме одеяла. У него был полосатый плед, под которым он спал… вы, конечно, помните его? — Она покачала головой и простила ему его дерзкую, стремительную юность. — Когда пароход отходил, оставив нас на берегу, мы завели граммофон и сели на голых новоземельских камнях: нам казалось, что так смешнее. Был четверг, шёл снег. Собаки выли, мужчины были пьяны.