Шрифт:
Я рассказываю, что меня бьют, «жгут», угрожают. Требую медицинского освидетельствования и расследования. Она, не глядя на меня, что-то записывает.
— Кто может это подтвердить? — спрашивает она, и я по голосу слышу, что она сильно шокирована самим моим видом. Видимо, я выгляжу ужасно.
— Вот мои свидетели, — дотрагиваюсь я до раны под глазом. — Мне хотели выжечь глаз, а до этого показывали фото человека с выжженным глазом.
— А какие свидетели могут все это подтвердить?
Мне ясно, что сговор со следователями уже произошел.
— Какие свидетели, гражданин прокурор, могут быть в кабинете у следователя? Я же содержусь под арестом.
— А почему вы не даете чистосердечных показаний?
— Я имею право давать любые показания, и пусть суд разберется, чистосердечные они или нет.
Наступила пауза. Было видно, что она совсем еще зеленая и попала в этот ад случайно. Видимо, была отличницей в институте, активной комсомолкой, папа — член партии, оказалась по особому набору прямо из института направлена в Областную прокуратуру и теперь должна все это наблюдать и как-то реагировать. Она и глупа, и, кажется, труслива. Прокурор!
Разговор окончен, мне предписано снять голодовку, а она расследует дело.
На следующее утро голодовку я снял: в первый раз за четыре дня позавтракал. «Неужели и теперь мне не отдадут передачу?» Нет, не отдают.
Лейтенант Баймашев исчез, куда его дели, непонятно. Допрос ведет какой-то совсем другой следователь. Он мне даже и не представляется. Но теперь уже Пирожков постоянно в кабинете. Видимо, прокурор предписала вести следствие при свидетелях. Как видно, новому следователю на все наплевать: я не его клиент. Я сижу, развалясь на широком стуле, хотя от слабости при каждом движении начинает кружиться голова, и я чуть не валюсь на пол. Следствие изменило тактику — «пробить» меня не удалось. Но что от меня осталось!
В руках у следователя увесистая пачка розоватой исписанной бумаги.
— Вот я вам сейчас тут кое-что почитаю. Юрия Александровича Федорова вы, конечно, хорошо знаете. (Это Юру-то!) Так вот, он дает по вашему делу (по моему делу, это значит, что он по этому делу не проходит!) показания. Если хотите, я вам их прочту, они очень подробные.
Я становлюсь терпеливым слушателем. А следователь читает безразличным голосом и лишь делает небольшие паузы, когда я восклицаю: «Ложь!». И читает дальше, как будто бы его мое дело совсем не касается. Юра не просто дал показания, но прибавил еще и много того, чего вообще не было. Все было написано так, будто бы он оказался случайным свидетелем создания группы «Тройка Пик» и ни в чем не принимал участия, а только наблюдал. Сообщать в «органы» он не мог, так как якобы Альберт пригрозил ему пистолетом, а я приказал за ним следить! В конце он пишет: «Я всегда был преданным Родине, советским патриотом и честным комсомольцем, мой папа — старый член партии, при знакомстве с членами группы мне не было известно, что все они дети врагов народа».
Подлец, конечно, и к тому же еще и свинья! Но дело-то не в нем: как же я наивен был и не проницателен, доверяясь таким типам! Вот это-то и есть моя вина! По юридическим формулировкам было видно, что показания составлены при участии опытного защитника. Это значит, что он на воле и пытается перевалить все на нас, даже и то, чего не было.
Закончив свое длинное чтение, следователь встал и стал ходить по кабинету, как будто чем-то возмутившись.
— Ясно, что врет и сваливает на вас двоих.
«Так, значит, „двоих“ — Гена только свидетель, ему пятнадцать лет», — быстро соображаю я.
— А почему бы вам не сесть и не опровергнуть всю его ложь? Сядьте и напишите все по порядку, — закончил он.
Пауза. Я обдумываю ситуацию. Это, конечно, новый хитрый ход следствия! По мере того, как я буду опровергать Юрины показания, я должен буду писать, как же это на самом деле все было. Это-то и будут мои показания. Что же делать? Сейчас нужно выиграть время: я погибаю, слабея с каждым днем, я не доживу до суда! А разве обязательно нужно до него дожить? Что такое советский суд, я знал. Но, может быть, просто выиграть время?
— Хорошо! Дайте мне бумагу, и я письменно отвечу на эти показания.
Следователь, а за ним и Пирожков даже встали от удивления или восторга.
— Ну, конечно же, дорогой, вы должны себя защитить, кто же, как не вы? Вы можете садиться и писать и здесь, в кабинете, или в камере. Даже меня тут не будет, только с дежурным будете, и обед сюда приносить вам будут…
Слушая, я думаю: «Обед — украинский борщ со свининой! Вот такими-то борщами, наверно, и купили Альберта!».
— А еще я прошу выдать мне, наконец, мою передачу, в таком состоянии я не могу ничего писать.
— А что, вам была передача? Сейчас же выясню, и вам все будет выдано.
В камере меня стали одолевать тяжелые мысли. Собственно, кого еще, кроме себя, мне осталось защищать? Если я опровергну ту часть Юриных показаний, где он действительно врет, то тем самым как бы признаю всю оставшуюся часть. Если же я начну опровергать все его показания, то в ярости они доведут меня до «естественной смерти», ведь воспаление легких у меня не закончено, я продолжаю обливаться потом по ночам, кашлять и худеть. На что решиться, может быть, лучше просто никак до суда не реагировать и отсиживать свои шесть часов в день на стуле, тем более что бить пока перестали. Но какое-то внутреннее чувство подсказывает мне, что затяжка времени спасет меня: их лимит времени уже исчерпан — они не могут больше тянуть. Итак, писать и отрицать все при этом! Я понимаю, что если я буду им показывать ежедневно написанное мною, то это будет длиться не более трех дней, они всю эту канитель остановят. Значит, я должен писать и им до окончания не показывать!