Шрифт:
Нашёл я старого кобеля, чёрного с белыми пятнами, в чём душа держится. Грязного, как чёрт. Почистил его малость, да и привёл к барину, а он меня отослал и заперся у себя. Ну я-то знаю, чуть что – позовёт, далеко не отхожу.
Слышу – тявкнул кобель, потом тишина. Больше о той шавке слышно ничего не было, дня так два или три. А потом смотрю – у него собачонок под ногами вертится, а он его еще гостям показывает, не буду говорить каким, иначе прощай моя голова.
Собачонок тот расцветкой как старый пёс, которого я притащил, да только кобеля-то и след простыл. Я еще запомнил, у него одно ухо было белое, другое – чёрное, так и этот такой же. Пятна тоже на нём заметные. Не особо редкая расцветка, только пойди поищи двух одинаковых. Я бы еще понял, если бы я ему сучку изыскал, не сильно старую, и та ощенилась, да привела бы кутёнка. А так – кобель, с него здесь толку меньше, чем с козла молока. Ну это ладно, собака и есть собака, что с неё возьмёшь, да только не далее чем вчера стал барин мне вопросы задавать.
«Ты, Ванька, долго ли жить собираешься?», – говорит. «Как вашей милости будет надобно», – отвечаю. «А что, если бы ты мог вдвое моложе сделаться?», – продолжает он. «Если Богу угодно, то отчего ж не сделаться», – говорю.
Сегодня барин недоволен чем-то. Ходит черней тучи, велел никого не принимать. Щенок тот, который на старого пса расцветкой походил, издох. Я сам его выносил. А барин всё что-то варит на печи, раньше всё сам обходился, видать не хотелось ему чужие глаза к своим делам допускать, а сегодня я ему помогал. Дело-то нехитрое, то подай, это принеси, но видно устал он, вот меня и приставил к склянкам. Ночь уже, а он всё не унимается, всё по книгам смотрит, что-то записывает. Я пару раз глянул в те книги, пока ждал его приказаний, да только хоть он меня грамоте и обучил, ничего я там не понял. Ну, наука есть наука, точно не моего ума дело. А то, что на печи у него булькало, так и вовсе чудные дела.
Было там три склянки. В каждой из них он особенное что-то варил. В одной чёрное, вроде как если сажи печной в воде намешать. В другой – сначала серое, потом побелело. А в третьей – сначала белым было, потом всеми цветами пошло, я и не назову их. Дальше в третьей склянке желтеть начало, потом покраснело, вроде крови, только ярче. И светится вроде.
Вот он подсыплет порошка какого-то в первую склянку, а оттуда дым, да такой едкий, что глаза береги. Барину-то хоть бы что, хотя и он, вижу, того дыма сторонится, а я иной раз думал не выстою. Страшно и подумать, что в посудине варится, если от дыма того не вздохнуть. Видно, и сам барин чёрной склянки опасается. В другие-то он всё заглядывает, всё нюхает, а чёрная склянка у него особенная, видать. Она в стороне стояла. Знать, яд в ней, раз он её даже не нюхал.
Так вот я ему и помогал. Вижу, радуется чему-то, склянки с огня снял, вертит, на свет смотрит. Потом взял ту, в которой будто сажи насыпано, сам лицо отвернул, видать, чтоб не вдохнуть, отлил оттуда в мензурку и мне протягивает. «Выпей, Ванька», – говорит, а сам видит, что я как осиновый лист трясусь и продолжает: «Ты не бойся, тут всё по науке, тебе от этого состава вреда не будет». Ну а мне что делать? Не стану я пить, он меня всё одно изведет, если будет на то его барское соизволение. «Вот и смерть моя пришла», – думаю. Зажмурился я, да и махнул всю мензурку за раз.
Чувствую, не по себе мне, да вроде жив. Он мне и говорит: «Ты никуда не ходи, здесь будь». А мне-то куда выходить, когда в глазах потемнело. А барин всё в книгах своих смотрит. Посмотрит, полистает, потом писать начнёт. Я-то рядом стою, да чувствую, ноги не держат. «Позвольте мне сесть, – говорю, – стоять нет мочи». Он кивнул, а сам всё читает да пишет. Сел я, к стене прислонился, да видно умаялся и уснул.
Проснулся я от того, что на меня капало что-то. Глаза открываю, а это барин на меня из пузырька чем-то плещет. Ну, я вскочил. «Простите ваша милость, грешным делом задремал», – а барин, видно, и не заметил того. «Как чувствуешь себя», – говорит. А мне хорошо вроде, я ему так и сказал.
Тут он мне: «Ты, Ванька, первый в наших землях, на ком наука смерть победила». Я огляделся. Да, видать надолго я уснул. Когда я присел да глаза закрыл, были мы с ним вдвоём, а теперь еще двое. Я-то спросонок не разобрал кто, темно, только от печи отсветы, а когда глаза продрал, так, думал, помру.
Я на лавке лежу, а надо мной Сам стоит, да строгий такой. «Где ж это видано, чтобы холоп при государе валялся», – думаю, да вскочить хотел. А он сам меня удержал. «Лежи, – говорит, – ты государству нужный». Ну я и лежу.
А они отошли и слышу, разговаривают. Государь-то барину моему говорит: «Что ж, Яшка, вижу, от яда твой состав выручает. А скажи-ка, если солдата в бою изрубят, можно будет его в строй вернуть?». А тот отвечает: «До этого наука еще не дошла, но раз яд мы превзошли, то и порубленного можно будет вернуть».
Моё-то дело маленькое, лежи да молчи, да только и я тут понял, что речь они обо мне ведут. Значит, сначала мне яду дали, а потом от того яду снова живым сделали? Яд-то ладно, раз я снова жив, а ну как решат меня порубить? Но они, видно, о другом теперь заботятся: «Яшка, а вот другой твой состав, ты его пробовал?», – государь барину говорит. А тот: «Хочешь, так сейчас и попробуем. Я полагаю, на человеке он вернее сработает, чем на собаке». «Да, помню, кобель твой сдох. Так давай, вот мой лакей, стар уже он, на нём и попробуй», – государь своего лакея подозвал, который у дверей стоял.