Шрифт:
— Собственно, против тех, кому эти войны нужны…
— У вас неплохая память, Пиркес! — Для большей язвительности Воропаев перешел на «вы». — Вы неплохо шпарите наизусть прокламацию, которую мы летом…
— Тише! Тише! Я вас очень прошу! — Аркадий Петрович замахал руками, засуетился. — Ради бога! Я вас прошу!
— Шая прав! — тут же отозвался Туровский.
— Село разорено! — заволновался Потапчук. — Работать некому! Люди гибнут…
Сербин тоже выглянул из-за Венеры Милосской:
— Сколько крови! Сколько страданий! Сколько сирот и калек!
— Война! — Макар вскочил и замахал руками. — Война — это вообще величайшая логическая несообразность! Это вообще величайшее преступление против морали! Это вообще абсолютный нонсенс! — Он был бледен, и прозрачные глаза его расширились.
Зилов молчал. Он поглядывал на всех и на каждого и молчал. В последнее время он стал каким-то молчаливым. Он даже перестал задавать свои вечные вопросы, как будто все ответы были ему известны наперед.
В прихожей гулко хлопнула входная дверь. То, разыскав наконец галоши, убежал без памяти организатор литературного кружка Аркадий Петрович. Шинель он натягивал на ходу.
Так закончился наш первый литературный вечер.
Мы вышли, разбившись на две группы. Воропаев, Кульчицкий, Кашин и Теменко ушли раньше. Они направлялись к пану Сапежко. Надо было рассеяться. Гора-Гораевский уже, верно, метал банк…
Последними ушли Сербин и Туровский. Туровский тоже раскраснелся. Он горячо шептал другу:
— Ты ж понимаешь, она такая… такая милая. Ты понимаешь… я не знаю, как тебе это объяснить… но ты же понимаешь…
Сербин положил руку ему на плечо и слегка сжал.
— Ладно… Не надо…
— Что?
Туровский посмотрел на друга. Ночь была темная, и нужно было придвинуться совсем близко, чтобы разглядеть лицо соседа. Они чуть не столкнулись носами. Сквозь мглу ночи навстречу ему блеснули глаза друга холодным, враждебным взглядом. Лицо Сербина было бледно. Оно даже светилось во тьме.
— Что?… Ты?? И ты тоже?!
— Оставь…
О! Горе друзьям, сердца которых полонены одной и той же красавицей!..
Позади всех плелся Макар. Он размышлял. Философы обступили его со всех сторон. Но, что за черт, он, кажется, просто заблудился среди них. Он ничего не понимает! Что творится на земле? Он чувствует себя выходцем с того света! Что за черт?!
Герои нашей гимназии
Вскоре состоялся вечер «героев нашей гимназии». В нем предполагалось четыре раздела: вступительная речь директора, музыкально-вокальное отделение, танцевальный антракт и ужин героев-абитуриентов с педагогическим персоналом. Нам — не абитуриентам и еще не героям — вместо ужина выдавалось по бутерброду, по две карамельки и по медовому прянику на брата.
Вечер устроили в том самом коридоре, который служил нам попеременно и церковью, и рекреационным залом, и классом. Были поставлены скамьи, а в углу сделано возвышение с кафедрой. На кафедре стоял директор, в первых рядах сидели герои-абитуриенты, те, которые случились в это время у нас в городе — человек пятнадцать. За ними сидели мы. Директор был в шитом золотом мундире, в белых перчатках и прямо перед собой держал треуголку. Речь директора блистала перлами ораторского искусства. «Наша гимназия тоже выполнила свой долг перед отечеством и так же славно будет выполнять его и впредь». Восемьдесят пять офицеров, пятнадцать вольноопределяющихся, четыре малолетних добровольца! Двадцать пять георгиевских кавалеров! Десять кавалеров третьей степени! Три — второй! И один — слушайте, слушайте — полный, всех четырех степеней — славный георгиевский герой! Гордость директорского сердца! Гордость нашей гимназии! Гордость «всей матушки России». Слава ему и ура!
— Ура! — охотно отозвался зал. В задних рядах, где сидели мы, старшеклассники, вспыхнул короткий, но откровенный смех.
Смеяться было над чем. С первой скамейки поднялся и лихо щелкнул шпорами бравый, стройный кавалерийский подпоручик. Четыре креста горели на его груди, на желто-черных ленточках. Это был Парчевский.
Директор спустился с кафедры, подбежал к герою, схватил его руку в две свои и горячо потряс. Он выражал славному герою свой восторг и приносил свои поздравления. Георгиевские кресты аннулировали «волчий билет», и директор выразил твердую уверенность в том, что на следующий же день по окончании войны бравый офицер — «мы, хе-хе, не можем, конечно, поручиться, что к тому времени он не будет уже полным генералом», — бравый офицер «зайдет между важными государственными делами сюда, в свою старую гимназию», и кто же станет сомневаться, что закаленному жизнью, славному герою ничего не будет стоить сдать экзамены на полный аттестат…
Парчевский звякнул шпорами, поклонился и сел.
Директор вернулся на кафедру и закончил свою речь. Оставалась еще ее траурная, печальная часть. Из ста четырех воинов, воспитанных нашей гимназией, десять в плену и пропали без вести, сорок получили ранения или контузии, а двадцать… двадцать на поле брани… положили живот свой на алтарь…
Мы все поднялись и стали смирно.
— Ве-е-ечная па-а-мять…
Двадцать…
— Вее-е-е-чная па-а-а-а-а-мять…
Двадцать!
— Ве-е-ечная па-а-мять…