Шрифт:
Луначарский по праву являлся одним из самых блестящих ораторов, но этот его доклад, хотя и блестящий, показался мне несколько вульгарным. Анатолий Васильевич рассчитывал на «смешок», допускал «острословие», вообще как-то подделывался к «массовому» слушателю.
На другой день я принимал его в университете. Показывал ему наши чудесные здания и лаборатории, говорил и о тех затруднениях, которые испытывали мы и в университетской, и в личной жизни. Жить было уже трудно. Одеты все были кое в чём. Случайно навстречу попался профессор-филолог, он был одет как китаец: какая-то тёплая женская кофта, из-под неё торчала не то юбка, не то более длинная кофта, на ногах – неизвестно что, а ведь это был доктор филологических наук (впоследствии он переехал в Московский университет). Профессор Дурново, тоже доктор, ходил как какой-то оборванец и так обовшивел, что к нему было страшно подойти. Обо всём этом я говорил Луначарскому, а «китайца» ему продемонстрировал даже в натуре. Анатолий Васильевич обещал помочь, но ничего из всех его обещаний не вышло. По-видимому, он и не мог помочь в те времена, тем более что его интересы были направлены главным образом в сторону искусства и особенно театра {562} .
562
К. И. Чуковский однажды язвительно заметил о Луначарском: «Я видаюсь с ним чуть не ежедневно.
Меня спрашивают, отчего я не выпрошу у него того-то или того-то. Я отвечаю: жалко эксплуатировать такого благодушного ребёнка. Он лоснится от самодовольства. Услужить кому-н[и]б[удь], сделать одолжение – для него ничего приятнее! Он мерещится себе как некое всесильное благостное существо, источающее на всех благодать. Пожалуйста, не угодно ли, будьте любезны – и пишет рекомендательные письма ко всем, к кому угодно, – и на каждом лихо подмахивает: Луначарский. Страшно любит свою подпись, так и тянется к бумаге, как бы подписать» (Чуковский К. Дневник (1918–1923) // Новый мир. 1990. № 8. С. 143).
Проводили мы наркома, а жизнь потекла сама по себе. Его либеральные разговоры о том, что каждый может поступать по своему разумению, также оказались беспочвенными или, по крайней мере, весьма преждевременными.
Мой арест и содержание в саратовской тюрьме № 3 {563}
В начале Масленой недели мы устроили для ребят костюмированный вечер. И хотя мы жили уже тесно, но ребята всё же весело провели время. На Митюне был албанский костюм, на Танечке – цыганский, а на Мураше – бывший Митин костюм паяца с бубенчиками. Очень мила была одетая амуром с крылышками и годовалая Аничка Свешникова [48] .
563
У автора – «Детский костюмированный вечер и мой арест (1921). Саратовская тюрьма № 3».
48
Свешниковы жили в одной квартире с нами. – Прим. В. Д. Зёрнова.
Гости разошлись. Мы легли спать. Стучат в дверь. Я встал, спрашиваю: кто там? В ответ слышу: «Откройте – представители милиции!». Входят два милиционера и с ними присяжный поверенный А. А. Образцов. Предъявляют ордер на обыск. Мы оделись. Начался подробный обыск. Перерыли весь мой письменный стол. Одному из обыскивающих, по-видимому, понравились мои золотые запонки с монограммами, он всё старался прикрыть их бумагами, но я твёрдо возвращал их на прежнее место. Обнаружили маленький кавказский кинжальчик в серебряных ножнах, но по измерению он под оружие не подошёл. У нас действительно ничего криминального – ни тайного, ни явного – не было. Образцов всё это время сидел в передней. Я сначала думал, что он приглашён в качестве понятого при обыске. Кончился обыск, и мне предъявили ордер на арест {564} .
564
Арест В. Д. Зёрнова Саратовской губчека по подозрению в контрреволюционной пропаганде был проведён 9 марта 1921 года, а обыск на квартире – 8 марта.
В таких случаях не разговаривают. Ещё во время обыска на всякий случай был поставлен самовар. Без всякого аппетита выпил я стакан чаю. Перекрестил Катёнушку и спящих ребятишек и отправился. Оказалось – Образцов в таком же положении, что и я.
Шли пешком. Было ещё почти темно. На улицах – оттепель и грязь. Когда мы подошли к тюрьме № 3 {565} , начало светать. Но в помещении тюрьмы было темно, мигали керосиновые лампы. В коридоре стояла очередь арестованных – перед столом, за которым производилась регистрация прибывающих. Я увидел массу знакомых. Тут были профессора Какушкин и Быстренин, начальник Рязано-Уральской железной дороги И. И. Бенешевич, тут был и И. Я. Славин, о котором я недавно вспоминал. Общество самое разнообразное, но, во всяком случае, это была высшая интеллигенция Саратова. Тут были и верующие и неверующие; впрочем, ни одного представителя духовенства я не заметил.
565
Саратовская тюрьма № 3 находилась на Большой Сергиевской (ныне – Чернышевской) улице недалеко от кладбища Красного Креста в доме бывшего гласного Саратовской городской думы Алексея Матвеевича Оленева.
Оказалось, что в эту ночь арестовали громадное количество людей из саратовской интеллигенции, по своим взглядам и действиям ничего общего друг с другом не имевших. Большинство искренне недоумевало – что за причина их ареста? Что ж касается меня, то присутствие Какушкина и Быстренина, естественно, наводило на подозрение, что причина нашего ареста – выступление в соборе, но, с другой стороны, заверение Луначарского {566} и присутствие массы людей атеистического образа мыслей нас совершенно дезориентировало.
566
Имеется в виду разъяснение относительно учёных бесед на релегиозные темы, данное А. В. Луначарским во время его пребывания в Саратове, который, как заявлял В. Д. Зёрнов на допросе, «…с моими взглядами на полное неимение препятствий к чтению лекций, носящих религиозный и научный характер, согласился» (Справка УКГБ СССР… от 9 октября 1990 года. № 4. Л. 2 // Коллекция В. А. Соломонова). «Луначарский, – замечал по тому же поводу И. Я. Славин, – ссылаясь на „конституцию“ нашей республики, возмущался статьей Петрова и говорил о полной, неограниченной свободе у нас совести, веры и даже пропаганды веры. Луначарский просил Зёрнова подать ему по этому предмету особую докладную записку, которую он представит с своим заключением в Совет народн[ых] комиссаров. Такая записка была ему подана. Но какая судьба постигла эту записку с его заключением – мы не знаем. А наша судьба в этом деле скоро выяснилась и определилась…» (Славин И. Я. Московская Бутырская Тюрьма. Саратовские соборяне. Рукопись. Саратов, 28 июня – 11 июля 1921 г. // ГАСО, ф. 1283, оп. 1, д. 7, л. 18).
Арестованных было так много, что в камеру, рассчитанную на двадцать человек, было помещено более шестидесяти. Это были совершенно «дикие», то есть ни к каким партиям не принадлежавшие люди, совершенно различных профессий и образа мыслей.
Началось нудное «сидение». В камере – страшная грязь. Первую ночь я почти не спал – сидел, ловил клопов и бросал их в горящую керосиновую лампу. На ночлег мы устроились следующим образом: вдоль камеры с двух сторон были нары. По обсуждению, с общего согласия было поставлено, что люди, имеющие менее сорока лет от роду, ложатся на полу – под нарами, естественно, головами наружу, остальные, имеющие более сорока, ложатся на нары головами к стене. Вся компания по такому возрастному признаку разделилась почти пополам. Но даже и при таком порядке лежать можно было только на боку, ощущая присутствие обоих соседей. Я помещался на нарах, так как мне было уже 42 года.
От массы народа и курева воздух в камере был очень «густой», так что мы держали открытой форточку. Окно, понятно, было с решёткой. Утром выстраивались в камере на «поверку». Являлся помощник начальника тюрьмы, бывший обойщик, которого некоторые из сидевших в камере знали: ранее он у них обивал мебель. Надо сказать, препротивный был этот обойщик, какой-то гнусавый, нахальный.
Мы держали себя скромно, почти ничего не требовали. Правда, на первых же порах мы просили произвести «дезинфекцию» камеры, и эта просьба была уважена. Пришли санитары и факелами (на длинной палке пылала тряпка, смоченная спиртом) обожгли все стены. Стало несколько легче. В другой просьбе – отказали: по утрам нас выводили в организованном порядке умываться и «оправляться». Для пользования же в остальное время в камере у двери стояла классическая «параша». У одного старичка, бывшего товарища городского головы и мещанского старшины, был хронический колит, и ему днём при всей честной компании всякий раз приходилось садиться на «парашу». Естественно, его это очень стесняло. И вот на одной из «поверок» бывший заместитель городского головы обратился очень вежливо к обойщику, которого он лично знал, с просьбой ему днём выходить в уборную. Сопатый помощник начальника тюрьмы, не глядя на старика, ответил: «Вот поедешь в Ессентуки, там тебе ванны будут делать». Повернулся и ушёл.
Против нашей камеры помещались арестованные меньшевики, это была очень шумная компания. Они постоянно чего-то требовали: то улучшения пищи, то письменных принадлежностей. И вот как-то вечером слышим мы – выводят наших соседей в коридор и начальник тюрьмы, который, по-видимому, был в сильном градусе, после краткого разговора стал орать на выстроенных заключённых: «Вот я покажу вам письма писать! Всех к стенке поставлю!». И дальше в таком же духе.
Кормили действительно отвратительно. Приносили в жестяных умывальных тазах какую-то серую баланду, в которой попадались маленькие разваренные рыбки. Таз полагался человек на восемь, и мы своими ложками хлебали эту бурду. С воли, конечно, приносили передачу. В первые же дни мне принесли от Катёнушки целую корзину, тут были и еда, и бельё, так как прошёл слух, что нас могут выслать. Днём водили нас на прогулку во двор тюрьмы. Такая прогулка на маленьком дворике не могла доставить большого удовольствия, но мы всё же неизменно пользовались ею.