Шрифт:
— Вот и утро скоро, утро первого дня, — мечтательно говорил Холмов. — Утро первого дня моего безделья. Первого, потом второго. Сколько же их еще впереди? А уснуть бы надо. Хотя бы немного поспать. Хотя бы часик.
Чижов пометил в блокноте под четвертым номером: «Радиола. Ивановна за рулем».
Пожелал Холмову спокойного сна и ушел.
Глава 8
На лесистых склонах еще дремала густая, сумеречная тень, а по ущельям, в седловине и на отрогах, уже жарко вспыхивали лучи. В горах всходило солнце, и сизый, устоявшийся за ночь туман над морем редел и расползался. Наступало утро. Оно радовало своей свежестью, запахами трав, напоминая станицу и то далекое время, когда Холмов вот так же видел щедрое серебро росы на крышах, дымившиеся трубы, слышал петушиную разноголосицу, и эти звуки, эти запахи раннего утра тогда, казалось, не были подвержены влиянию времени.
Радовало Холмова и то, что умывался он не из умывальника, а из родника. Надо же было тому случиться, что во дворе, в котором Холмову суждено жить, из-под камня пробивалась свежая и удивительно чистая струя. Бесшумно прыгая по камешкам, она тянула по двору мокрую стежку, убегала на улицу и пропадала там в канаве. У ее истоков стояла невысокая красавица ива. Она была плакучая, потому что стояла над родником и плакала, а ее горестно опущенные тонкие ветви, как девичьи косы, касались родника. У ствола ивы полное корытце чистой воды. Может, это не вода, а слезы. Все одно, нагибайся, Холмов, черпай ладонями прозрачную влагу и умывайся.
Голый до пояса, Холмов плескался долго и с наслаждением. Даже попросил Чижова, чтобы тот из кружки поливал ему на спину, на шею. Ледяная вода обжигала тело. Холмов вскрикивал, подпрыгивал и смеялся.
— Ну, как водичка? Хороша? — спросил Чижов.
— Ух! Огонь!
— Родниковая! Она бодрит. Умывайтесь ею, Алексей Фомич, каждое утро. Лучшего лекарства не надо!
Из рук Чижова взял полотенце. Старательно вытирал посвежевшее лицо, мокрую грудь, спину и думал о том, что тут, вблизи природы, возле этого тихого родничка и плакучей ивы, ему очень хорошо. Давно у него не было такого приподнятого настроения. Спал мало и плохо, а в теле бодрость, и самочувствие такое, что хоть песню пой. Все это как бы говорило ему, что переехал он в Береговой не зря. «Что значит воздух, — думал он. — И вот то, что я могу видеть и эту иву, и этот родник, и это море, и эти укрытые тенью горы, и этот восход солнца, как это важно и как это нужно человеку! Видно, нельзя отделить себя от природы, от всего того, что дает она нам, что рождается вместе с рождением утра. Вот и хорошо, чго я снова с природой. Даже удивительно, как поднялось у меня настроение!»
После завтрака хорошее самочувствие было испорчено ссорой с женой. Началась она из-за Чижова. Положив в портфель нужные документы, Чижов поспешно ушел. Ольга мыла посуду. Все утро она была молчалива, грустна. Недобрым взглядом посмотрела на сидевшего у стола, курившего мужа и спросила:
— Куда это Чижов побежал?
— По моим делам. Пошел в собес и в милицию.
— И тебе это нравится?
— А что тут такого? Надо же нам прописаться на жительство в Береговом?
— Нам с тобой надо, а не Чижову. И ты не понимаешь, что тут плохого? — Губы ее кривились, и на глазах показались слезы. — Самому, Холмов, надо идти и самому все делать.
— В райком становиться на учет пойду сам.
— Этого еще не хватало, чтобы и в райком послал Чижова!
— Ну чего злишься, Оля?
— Что подумают о тебе люди? Привез с собой слугу. Не можешь без Чижова?
— Какой еще слуга? Придумала!
— В твоем теперешнем положении держать возле себя помощника — это же смешно, — говорила она сквозь слезы. — Узнают в городе…
— Ну и что, если узнают? — Холмов хотел уйти и остановился у порога. — Не зли меня, Ольга! Я тоже не железный. Хоть теперь прекрати свои упреки и поучения.
— Холмов, я же хочу…
— Вот и скажи, чего ты хочешь? — резко перебил он. — Скажи, чего хочешь от меня?
— Одного хочу: отправь Чижова домой. Пусть уезжает. Мы тут и сами… — Она подошла к мужу, глаза ее замигали, крупные слезы потекли по щекам. — Пусть уезжает. Нечего ему тут делать.
Не стал Холмов отвечать жене. Сердито, как отрубил, махнул рукой и вышел во двор. Возле родника присел на камень и задумался. Слышал приглушенный плач жены. Всхлипывая, она говорила, что сегодня же уедет к Антону и что в Береговой никогда не вернется, говорила нарочито громко, чтобы муж слышал: «Живи со своим Чижовым! Мне эта жизнь надоела!»
И плач жены, и ее слова о том, что она уедет к сыну, острой болью отозвались в сердце. Все вокруг как-то померкло, потускнело. От превосходного настроения не осталось и следа. Не милы были теперь ни родник, ни склоненная над ним в монашеском поклоне ива. Он сидел, горбил спину и думал о том, как же странно у него с Ольгой сложилась жизнь: столько прожили вместе — и всю эту жизнь друг друга не понимали. Это непонимание, как уверял себя Холмов, становилось и причиной и следствием возникавших и раньше размолвок и ссор. «Смешно и очень верно сказал один крестьянин: умная у меня жена, а дура. — Холмов нехотя грустно улыбнулся. — Вот и моя Ольга: и умная, и заботливая мать, и примерная жена, а суждения о жизни у нее наивны. Дался же ей Чижов! Да и что тут плохого, что он приехал со мной? Нет, видно, не понять ей, что именно теперь без Чижова мне было бы очень трудно».
Не зная, как и чем себя успокоить, он ходил по двору, осматривал свое подворье. Двор был небольшой, продолговатый и пологий. Зарос овсюгом и пыреем — бери косу и устраивай сенокос. Ни дорожки, ни грядки, ни кустика, ни цветочка. Поодаль от дома росли четыре дерева. Две прямые и высокие лесные груши. Стояли они рядом, как две сестры. Дикая яблоня, или кислица, как ее называют, находилась по соседству с дубом. И кислица и дуб были похожи на немолодых, поживших на свете и виды повидавших мужа и жену. Деревья эти остались от леса, когда-то росшего по этому взгорью. Лес давно выкорчевали, и только четыре дерева стояли как живые свидетели былых времен. Кислица и груши давно отцвели. Мелкие плоды на тонких, длинных хвостиках облепили ветки. У дуба не крона, а зеленая папаха, лихо посаженная несколько набекрень. Лист упруг, будто отштампован из жести, — казалось, и без ветра он чуточку позвякивал. Ствол разорван дуплом, кора жесткая, шершавая, как кольчуга на теле у воина; по ее глубоким трещинам, как по ущельям, ползали муравьи.