Шрифт:
Женщины купались отдельно. Верочка по-девичьи пугливо вскрикивала, и звонкий ее голос эхом отзывался в горах. Чижов и Игнатюк поплыли по дрожащей лунной дорожке, и головы их, как шары, покачивались на воде. Только Проскуров и Холмов никак не решались войти в море. Голышами сидели на теплом, еще не успевшем остыть песке, смотрели на море, на блестевший на воде пояс из лунного серебра, и смотрели так внимательно, будто впервые видели.
Холмов набрал в пригоршню песок и, выпуская сквозь два пальца золотую, похожую на шнурок струйку, молчал. Еще зачерпнул и сказал:
— Послушай, Андрюша…
Такое сердечное обращение насторожило Проскурова. Раньше, помнится, Холмов так к нему не обращался. Это были не его слова, не его голос, не его интонация. Раньше он обычно говорил: «Послушай, Андрей, что я тебе скажу…» Или: «Слушай меня, Андрей, внимательно и наматывай себе на ус, какового у тебя еще нет…» Теперь же: «Послушай, Андрюша…»
Холмов перестал цедить песок из пригоршни. Нахмурился и надолго умолк. Молчал и Проскуров. Ему казалось, что рядом с ним сидел не Холмов, а какой-то незнакомый ему голый мужчина. Чтобы как-то отогнать от себя эту мысль, Проскуров угостил друга папиросой, посмотрел на его бледное при свете луны лицо. Сам прикурил, бросил горящую спичку в море и сказал:
— Так что?
— Слушай, Андрей, внимательно и наматывай себе на ус!
— Вот это уже твой голос и твои слова.
— Андрей, приходилось ли тебе беседовать с Лениным?
— Да ты что, Алексей? — удивился Проскуров. — Никак я не мог с ним беседовать. Когда Ленин умер, мне еще и трех лет не было.
— Не лично, а мысленно, — пояснил Холмов. — Тут, в Береговом, я иногда беседую с Лениным.
— И что же?
— Вижу его перед собой как живого. Стоит, смотрит на меня, а я перед ним как на исповеди. Спрашиваю, беседую. На любую тему, на какую пожелаю. Поговорю с ним, душу отведу, и мне станет легче, и в голове многое прояснится, и думается хорошо. — Набрал в пригоршню песка, помолчал. — Попробуй, Андрей. Советую. Такие беседы и полезны и поучительны. Только для того, чтобы успешно беседовать с Лениным, его надо много читать.
— Боюсь, не хватит ни времени, ни воображения, — отшутился Проскуров.
— Опять — не хватит времени! А ты поднатужься и найди время и воображение, — советовал Холмов. — Ты находишься в строю, и тебе это важнее, нежели мне, уже отошедшему от живого дела. Постоянно обращаясь к Ленину, ты сможешь проверять, контролировать свои поступки, действия, тебе легче будет определить, что делаешь правильно, а что неправильно, где ошибаешься, а где нет.
— Не понимаю, почему так печалишься обо мне?
— Друг ты мне, вот и печалюсь, — глуховатым голосом говорил Холмов. — Мне приятно видеть, как на практической работе проявляются твои положительные качества. Но меня огорчают те недостатки, которые есть у тебя. Откажись, Андрей, от того, что тебе не нужно.
— Уточни. От чего следует мне отказаться?
— Ну хотя бы от Чижова. Зачем возишь его с собой?
— Но ты же возил?
— Вот-вот! Я возил, а ты не вози. — Холмов посыпал песком вытянутые ноги и некоторое время молчал. — Не во всем подражай мне. Я, например, с годами, сам того не желая, утратил так необходимые руководителю простоту и доступность. А ты этих качеств не теряй. Меня оберегали, а ты запрети себя оберегать. Дружески советую: установи строгий порядок, чтобы в определенный день любой человек, если у него есть дело, мог запросто прийти к тебе, как к своему другу и советчику. И еще: речи мне писал Чижов и для тебя, знаю, это делает. Откажись от таких услуг. Сам пиши, для своей же пользы. Или с трибуны говори не по написанному, а по тезисам. — Смущенно улыбнулся. — Видишь, Андрей, сколько советов. Сможешь ли принять их и исполнить?
— Постараюсь. Но боюсь, что это трудно.
— Бояться не надо. — Холмов выпрямился и с той же смущенной улыбкой посмотрел на Проскурова. — Плохое, Андрей, это слово — «боюсь». Я знал одного районного деятеля, который любил это «боюсь». Чуть что: «Боюсь, меня не поймут». Когда с ним не соглашались и говорили, что необходимо проявить инициативу, настойчивость, он говорил несколько по-другому: «Боюсь, меня могут понять неправильно». Если снова с ним не соглашались, он решительно заявлял: «Боюсь, меня просто откажутся понимать». А почему и кого, собственно, надо бояться? Смелые начинания, если они идут на пользу делу, обязательно будут приняты, одобрены и даже поставлены в пример другим.
— Я это понимаю. — Проскуров тяжело вздохнул. — Но хорошо порассуждать вот так, сидя на теплом песке и глядя на лунное море. А я вот слушал тебя, а думал о том, что меня ждут в Камышинском, что там плохо с урожаем, а еще хуже с уборкой и что этот отстающий район надо в два-три дня вывести из прорыва. И еще я думал о том, что через неделю все Прикубанье должно рапортовать по хлебу. Так что оставим, Алексей, наши теоретические споры и пойдем купаться.
— Погоди, искупаться успеем.
Они не встали, не пошли в море. Холмов снова набрал полную горсть песка и, процеживая его сквозь пальцы, сказал:
— Мне бы поехать с тобой в Камышинскую! Но знаю, не возьмешь.
— Не возьму. Делать там тебе, Алексей, нечего.
— Вот видишь, дожил, делать мне нечего. Тогда вот что: возьми с собой в Камышинскую мою тетрадь. В ней записи о Ленине. Прочти.
— Боюсь, что в Камышинской у меня как раз и по найдется свободного времени, — поднимаясь, сказал Проскуров. — А потом — потом, пожалуй, выберу время и обязательно прочитаю.
Когда они искупались и вернулись в город, Проскуров сказал, что сейчас же уезжает в Камышинскую.