Ладинский Антонин Петрович
Шрифт:
Сначала я думал, что молодая женщина, почти девочка по внешнему виду, его дочь, но однажды я убедился в другом. Однажды они забыли повернуть планки ставен в соседней комнате, и через щели я мог видеть, что там помещается спальня. Половину комнаты занимала огромная кровать с никелированными украшениями и пышным стеганым одеялом.
Толстяк был уже в постели, и под красным одеялом возвышалась гора его внушительного живота. На ночном столике стояла лампа, и при ее свете он читал газету, лениво почесывая волосатую грудь. Молодая женщина убрала со стола посуду, перемыла на кухне тарелки и, погасив в столовой свет, перешла в спальню. К моему удивлению, я увидел, что она начала раздеваться, стянула чулки и, оставшись в одной сиреневой дешевенькой рубашке с желтыми кружевцами, легла в постель и отвернулась к стене. Толстяк продолжал читать газету, потом зевнул, положил газету на ночной столик и что-то сказал жене. Та уже уснула или притворилась спящей, потому что она ничего ему не ответила. Тогда муж потрогал ее за плечо. Свет в комнате погас.
Мало-помалу у меня стали завязываться знакомства. В городе было много русских. В маленькой русской столовке я познакомился с Аней.
Моя кепка, которой я так гордился, была выброшена в сорный ящик, и свой видавший виды пиджак я заменил белоснежным костюмом, в котором мне было не стыдно бывать с элегантной Аней.
Было в ней какое-то обаяние молодого и сильного тела, которое сказывалось в блеске ее глаз, в ее плавной походке, в манере высоко держать голову. Когда она улыбалась, хорошо блестели ее ровные зубы, обильно смоченные слюной. Ее руки прекрасно и золотисто загорали, и вся она розовела от солнца, от жары, от александрийских сквозняков. В те дни женщина еще казалась мне таинственной и запретной страной.
Теперь я уже не видел семейных сцен у моих соседей. Вечера я проводил вместе с Аней. Иногда было приятно просто посидеть в каком-нибудь кафе, где перед нами ставили на столик две маленьких чашечки кофе и стаканы с ледяной водой и оставляли в покое. Чаще всего мы посещали террасу кафе на набережной, откуда был виден весь старый круглый порт, форт Каит-Бея, флотилии рыбачьих шхун и время от времени медленно проходившие на горизонте каботажные пароходы с трубами почти на корме и маленькими уродливыми мачтами. Аня мечтательно и нежно смотрела, как за фортом Каит-Бей угасает ранняя египетская заря. Одна за другой рыбачьи лодки поднимали паруса и уходили в открытое море на рыбную ловлю.
Она прекрасно умела слушать, большое достоинство в моих глазах, потому что в те дни меня распирало от впечатлений и поэтических воспоминаний. Я рассказывал ей об Александрии, о Каллимаке и буйном Арии, и мне было приятно, что я открываю ей неизвестный для нее мир, населенный древними тенями. И когда я показывал ей пустыри с обломками колонн, под которыми когда-то размахивал руками и брызгал слюной Арий, она гладила рукой прохладный гранит потонувшего мира и смотрела перед собой расширенными глазами, точно в самом деле под ними шумела буйная александрийская чернь, клокотал огромный и страстный александрийский мир, крепко заправленный аттическою солью, восточными специями и острым иудейским чесноком. Что она знала об Арии? Только то, что его судили за ересь на каком-то Никейском соборе и отлучили от Церкви, и вот она стояла на том месте, где полторы тысячи лет тому назад поднимались прохладные портики св. Марка.
Мне нравилась в Ане эта чисто женская восприимчивость, способность понимать на полуслове при полном отсутствии всяких творческих способностей. Ей трудно было написать самое обыкновенное письмо, и они выходили у нее наивными, как у ребенка, но в книгах она умела останавливаться на самых ценных страницах а в стихах находить самые прелестные строки.
Увы, я ничего не мог ей предложить, кроме этих рассказов, почерпнутых из случайно прочитанных книг. Только изредка я покупал ей у назойливых уличных торговцев десяток свежих красных роз. От этих роз веяло прохладой и немножко парфюмерным розовым маслом. Иногда Аня давала мне две-три розы из букета, и это было единственным украшением моей конуры.
Однажды утром я бросил одну из этих роз в окно своей соседке. Я видел, как она подняла розу с пола, удивленно понюхала цветок и подошла к окну. Нахмурив брови, она осматривала окна верхних этажей, не догадываясь посмотреть на маленькое окошко пристройки. Так, держа розу в руках, она постояла у окна, еще раз посмотрела на окна и скрылась. Ничего она интересного в этих окошках, кроме своих тучных соседок, чудака-англичанина и развешенного после стирки белья, обнаружить не могла.
На другое утро я опять повторил свою шутку. На этот раз я обернул стебель розы бумажкой, на которой было написано: «Vous etes belle».
К счастью, она догадалась эту бумажку развернуть, и мне было видно, как покраснели ее щеки, когда она читала мой неуклюжий комплимент. Она опять подошла к окошку и внимательно рассматривала окна моего дома. Но и на этот раз она не подняла глаз на мой чердак, где за выступом соседнего дома еле-еле можно было видеть мое окно. Мне некогда было в то время наблюдать за моей соседкой. Было воскресенье, по воскресеньям мы ездили с Аней в Абукир купаться. Туда бегал каждые полчаса маленький поезд с паровозом времен королевы Виктории.
Слева голубело море, с другой стороны тянулись пески, среди которых кое-где зеленели маленькие рощи пальм, теперь таких привычных и знакомых.
– Это вечная история, – сказал я, когда Аня вспомнила, глядя на пальмы, о своих вологодских елках, – это вечная тема: пальма и сосна. Может быть, одна из причин, почему северные варвары так охотно принимали христианство, была в том, что в Евангелии говорилось о пальмах. Если бы в этой книге говорилось о липах и березах, в ней не было бы того романтизма, который побеждал наивных германцев и славян. Помните, как нам нравились пейзажи в Церковной Истории. Правда, они напоминали нам о рае?