Шрифт:
— Взвод, в ружье!
Это лейтенант Ваня вяло прыгает посреди палаты, изображая полный комплекс физзарядки. Ему недавно наложили пневмоторакс — поджали правое легкое воздухом, и резкие движения противопоказаны. Он рослый, худой, на груди рыжие завитушки, ноги и руки в крупных конопатинах.
— И рр-рязь, и два!..
Семен Ступак, зашнуровав правый ботинок, аккуратно, придирчиво проверяя каждый ремешок, пристегивает протез к колену левой ноги. Бьет по деревяшке ладонью, поправляет ботинок на деревянной ступне. Схватив рукой спинку кровати, утверждается в вертикальном положении, испытывает «ходовую часть» и идет нагуливать аппетит.
— И р-рязь!..
— Хватит, — прошу я Ваню, — все равно ведь обман зрения.
— Это правда. Пойдем умываться.
Нешибко бежим в конец коридора, обгоняем старых и молодых «тубиков», приветствуем знакомых. Умываемся до пояса — закалка сильнее смерти! — так же, в затылок друг другу, следуем в обратном направлении. Одеваемся: он — китель, я — рубашку и пиджак, — и с третьего этажа, через шесть лестниц, как с нелюбимого неба, бросаемся к земле.
Во дворе желто и зелено, мелово сияют песчаные дорожки, на кустах еще не высохла роса. От клумбы пахнет ночным табаком, пахнет трава, подогретая солнцем. И сосны совсем рядом, столпились красными стволами, лесные скромняги, словно боятся подойти ближе к белому, слепящему стеклами дому. Кажется, крона у сосен одна на всех — плотная, широченная, — и если вскарабкаться на нее, то можно пройти как по тверди до самого большого леса. Понизу, тоже сиянием, проглядывает большая вода — река Зея; и оттуда журчит колкий ветерок, напоминая об осенних звездах, ночном холоде, пустоте заречного степного пространства.
Ходят люди, очень разные: вот девочка лет четырнадцати, в школьном коротеньком платьице, с шейкой, как у гриба опенка; там старик с запавшими глазницами (глянешь — голый череп); здесь молодая румяная женщина вертит головкой, щебечет, лишь бы радоваться, удивляться, нравиться, — и все вместе нежно называют себя «тубиками».
Мы идем с Ваней по аллее, киваем знакомым, дышим сосновым воздухом; под ногами растопыренные шишки, как жуки на белом песке, — они опадают почему-то ночью, и их не успел еще смести дворник. Ваня выбирает шишку покрупнее, ловко поддевает носком хромового сапога. Старушка, шедшая впереди, быстро оглядывается — шишка просвистела рядом с ее ухом, — Ваня кланяется старушке и улыбается так, будто она его родная бабушка и не видел он ее тридцать лет и три года. Старушка тоже улыбается, трясет Ване головой, как любимому внуку, тычет клюкой в просвет между соснами.
— Солнечко-то какое!..
— Ага, бабуся!
Ваню знает весь санаторий, хоть и живет он здесь лишь вторую неделю: такой общительный человек. И не то чтобы он приставал — наоборот, люди сами к нему подходят, заговаривают, рассказывают о состоянии своего здоровья. Ваня прочитал все научно-популярные брошюры о туберкулезе, разбирался в нем, как в уставе строевой службы, и щедро одаривал советами больных всех трех стадий заболевания. А главное — Ваня умел слушать. Он мог часа два подряд, терпеливо подставив ухо, внимать еле живому лепету умирающего старичка, после встать и в глубоком раздумье сказать первому встречному: «Какой замечательный старичок!»
— Рита! — кричит Ваня.
Черненькая девушка (у нее папа крупный хозяйственный работник), останавливается, чуть хмурится, складывая губы в осторожную улыбку, — чтобы отбить любую Ванину шутку. Но Ваня серьезно говорит:
— Не надо так, прэлесть моя. Зачем такой шаг! Ты же не в строевых частях. Пневмоторакс любит нежное обращение. У тебя же спайки. Ходи. Можешь даже быстро, но мелкими шагами. Ну, как несешь папе полную рюмку коньяку.
Рита хлопает черными ресницами — кажется, от них вест ветерком, — еще больше настораживает улыбку, однако догадывается, что Ваня не шутит, кивает черной головкой.
— Спасибо, Ваня.
Он смотрит ей вслед, и не поймешь, чему радуется: маленьким пухлым ножкам Риты или тому, что она плывет по аллее, почти не касаясь туфельками песка.
В столовой пьем сначала кумыс — полагается пол-литра на душу. Можно и больше, за тех, кто норму не выпивает. Так и делает Ступак. Ему приносят с соседних столов, мы отливаем по стакану. Сидит Семен, заставленный банками, сосет кислое молоко и понемногу пьянеет. После трех литров отодвигает еду, слегка покачиваясь, идет через двор в главный корпус санатория. По лестницам костыляет медленно, заговаривает с медсестрами, и все знают: Ступак «заправился» кумысом. Парфентьев презирает его («Некультурье и только!»), а мы с Ваней сочувствуем: пострадал человек на фронте, миной левые конечности отсекло, к тому же туберкулезом заболел. Многовато на одного перепало, недоглядел боженька: над Ступаком, должно быть, всегда небо в тучах было.
До врачебного обхода у нас остается еще немного времени. Мы идем к Зее, смотрим, как мальчишки ловят косаток — колючих, пегих рыбешек. Река играет небесным светом, веселит, румянит Ване щеки, и он развивает мысль о том, что косатки (поднимает двумя пальцами рыбешку за спиной шип) — прямые родственницы огромных морских касаток, как лилипуты, скажем, родственники людей. После мы садимся на скамейку и вспоминаем, что в Корее — война, американцы высадили десант. Ваня хлопает ладонью по колену, вздыхает:
— Да-а…
Поворачивается ко мне, минуту смотрит, как на солдата, который хочет соврать.
— Как ты думаешь, кто победит?
— Не знаю.
— Вот именно. Надо гнать америкашек до самого Великого или Тихого.
Я молчу. И вообще я плохо знаю лейтенанта Ваню. Может, он разыгрывает меня, а может, и допрашивает. Пусть сам выражает свое мнение.
— Согласен?
Я хмурю лоб, смотрю на ту сторону реки, где у глинистого обрыва возится рыбак на лодке, — будто бы думаю, соображаю.