Шрифт:
— Слышите? Слышите? Я хочу в Москву.
И Чечулину так страшно стало — такое страшное поле за рекой, такое зеленое, и такое большое, и такое пустынное.
Замшалов выкрикнул в поле сорвавшимся впервые голосом:
— Рваная сволочь!
А поручик Жарков стоял на обрыве и щелкал курком уже разряженного револьвера.
После обеда, сытного, изготовленного глухой стряпухой, Замшалов сказал Жаркову:
— Ехать в город нужно. Отпуск продлить. Еще на полтора месяца в отпуск. Вернусь через неделю.
Аня из отдела пропусков, как мыша, — по городу. Увидела в окне магазинном: творожники, лепешки и духи. Влетела, проглотила творожник, лепешку и купила духи. И опять магазин. Там тоже духи. Купила духи и там. А в третьем магазине зачем-то продала духи — и втрое дороже, чем купила. Творожники и лепешки вышли даром.
Как выручить? А может быть, никто и не докопается, в чем дело. А вдруг докопается.
На Тверском бульваре подошел к ней коричневый человек, приподнял вежливо, по-старинному, широкополую шляпу.
— Вы супруга бывшего камер-юнкера Руманова?
— Да.
— Очень приятно. Сядем в таком случае на скамейку, если вы супруга бывшего камер-юнкера и коммуниста Руманова.
— Да.
— Вот так. Очень приятно. Разрешите закурить в таком случае?
— Да.
— Благодарю вас. Мне с вами очень приятно поговорить, если вы супруга бывшего камер-юнкера Руманова. Меня очень волнует судьба мужа вашего.
— Да.
— Очень волнует.
Коричневый человек тоненькой струйкой пустил дым в воздух.
— Никто нас не видит и не слушает. И мы поговорим с вами в таком случае.
— Да.
— Вот и поговорим с вами о вашем муже.
— Что поговорим? Как поговорим?
Аня заерзала на скамейке, как мыша, — улизнуть, спрятаться в нору.
— А вот поговорим. Меня очень волнует судьба вашего мужа. Очень волнует.
— Он ни в чем не виноват!
— В этом я уверен, что он ни в чем не виноват. Я слишком его ценю. А все-таки очень волнует. Поговорим подробнее о муже вашем бывшем камер-юнкере Руманове.
Очень трудно выдержать разговор с коричневым человеком. И глаза, и сердце — как мыша — бегают.
— Да он не виноват! Он только теперь узнал и… Это все…
И все выложила Аня — про Жаркова. Только про Жаркова. Остальные — обмануты, потому что вполне законно.
— И муж мой, бывший камер-юнкер Руманов, только вчера узнал и уже хотел…
— Благодарю вас.
Коричневый человек приподнял коричневую шляпу, и папироса зажата в левой руке между большим и средним пальцами, а указательный палец постукивает по папиросе — стряхивает пепел.
— Очень ценно. Благодарю вас. Очень ценные указания. Благодарю вас. И супруг ваш — бывший камер-юнкер Руманов — настоящий коммунист. Нам очень полезен был недавно. Контрреволюционера из деревни указал — по крестьянскому восстанию. Мы услали на место с предписанием соответствующим о допросе и дальнейших поступках. Настоящий коммунист. Очень ценный человек. Большой человек.
Окурок бросил в траву, за скамейку, чтобы глаза не видели, и приподнял коричневую шляпу.
— Очень вам благодарен. Очень ценные сведения.
Аня не мышь. Чувствует. Ничего коричневый человек не знал. И по мужику не догадался. Но коричневый человек тоже не мышь. Нюх хороший у коричневого человека.
Мужики смотрели на усадьбу, смотрели друга на друга и молчали. Жена Назара вернулась в деревню и прошла по улице с плачем. Она сегодня узнала, что мужа ее расстреляли вот уж два месяца тому назад, и никто ей ничего не сказал. Она с плачем прошла по деревенской улице и всем рассказывала, что два месяца она работала для мужа и носила для мужа продукты, а продукты брали чекисты. Жена Назара с плачем говорила, что она два месяца работала на чекистов, расстрелявших ее мужа, и что нельзя отслужить панихиду, потому что церковь заколочена и поп далеко, на общественных.
Мужики молчали и собирались к церкви. И смотрели на церковь. А белая церковь молчала, и белая колокольня утончалась в небо, как немая жалоба.
На церковь смотрели мужики, а церковь была заколочена.
И мужики оглядывались на усадьбу, и почтеннейшие поглаживали бороды.
Безносый взошел на паперть и попробовал оторвать доску от двери. На паперть взошел бывший председатель, горький пьяница, и дернул доску за другой конец. Почтеннейшие взошли на паперть и дергали доски. И уже зачернела паперть, и белая колокольня молчаливо пела в небо жалобу. И гулко упали доски. Отворилась дверь, и мужики вошли в церковь. Сыро было в церкви. И не пахло ладаном. И не было горящих свечей. Сняв шапки, стояли мужики в церкви и молчали. И смотрели туда, где утончалась в небо белая колокольня. Смотрели и ждали. И белая снаружи колокольня изнутри была черна, как ночь. Темно было в церкви и сыро. И не пахло ладаном. И не горели свечи. И поп был далеко, на общественных.