Шрифт:
— Здорово, Григорий. Проходи вон под крышу, в тенек. Как там сватья-то?
— Ничего, вроде, полегчало.
Под крышей, в тени, они присели на старые чурки и заговорили о том, что лето нынче жаркое и в бору нет никакой ягоды, а на лугах погорела трава и накосить сена будет стоить трудов. Разве только недавний дождь выручит. Григорий Фомич внимательно разглядывал загорелое, совсем не старое лицо свата и проникался к нему давней злостью. Но тут же давил ее, чтобы не вырвалась наружу и не выдала.
— Иван бы помог, косить-то он мастер был.
Сват горестно сжал губы, а глаза его, заметил Григорий Фомич, заглянув в них, смотрели расчетливо и цепко.
— Не только косить мастер сын-то мой был. — От пронзившей догадки Григорий Фомич начал медленно подниматься с чурки.
— Ты что, сват, что так на меня уставился?
Еще раз сдержал себя Григорий Фомич.
— Так просто, смотрю вот.
Но он смотрел не только на свата Корнешова, он смотрел в далекое теперь прошлое, когда все еще только начиналось.
Зима давно переломилась на вторую половину. Близился март, и ночи стояли тихие, спокойные, с добрым, ровным морозом. Сегодняшняя тоже была такая. Гришка Невзоров и Семка Корнешов шли по ночному переулку, а следом за ними, не отставая, скользили длинные, вытянутые тени. Парням надо бы спать в это время — завтра опять спозаранку на работу. Но попробуй улечься, когда тебе стукнуло восемнадцать, а в бараке, у присланных из города на лесозаготовки девчат, танцы — не такая уж частая роскошь во вторую военную зиму. Поплясали, частушки попели, Гришка ушел провожать свою кралю, Зинку Побережную, а Семка куда-то исчез с веселой городской толстухой. И вот во второй половине ночи, возвращаясь по домам, а жили они рядом, друзья встретились на углу переулка, облитого ярким, лунным светом.
Семка поддел подшитым валенком мерзлую коровью глызу, расхохотался, окликнул Григория:
— Ну, кавалер, пощупал свою Зинку? Она у тебя мягкая…
— Ладно ты, не мели. Не твое дело.
— Да жалко ведь, добро пропадает. А ты ходишь да сопишь в тряпочку. Эх, мне бы ее, как ту толстуху, на сеновал затащить!
— Ладно, хватит молоть.
— Дурак ты, Гриня, пень осиновый.
— Полайся еще у меня.
Были они одногодками, но Семка успел узнать многое такое, о чем Григорий, даже наедине с собой, и думать стеснялся. Но зато он был жилистей, сильней, и Семка, подразнив его, последнего шага не делал. Свистнул, поддел валенком еще одну глызу и перевел разговор на другое.
— Слышал, Ваньке Петрухину повестку из военкомата притащили. Последний нонешний денечек… Скоро и нас с тобой.
— Скорей бы уж Надоело тут с бабами в лесу маяться.
— Не торопись, там, думаешь, для тебя калачей настряпали? Мои братаны тоже, уходили, куда там! На обоих похоронки притащили. А Саня вон Егоров вернулся, видел? Половина от Сани осталась, обрубили, как чурку. Нет, по мне, так я бы и с бабами повоевал.
Гришка сбился с шага и даже остановился.
— Ты чего это, трусишь?
— Да так, шучу. Не выбуривай на меня. Вместе потопаем. Покедова.
Но топать им довелось в разные стороны.
Через два дня Гришке принесли повестку. Отец с матерью зарезали овечку и устроили скорые проводы — времени до отправки в район оставалось всего ничего. Ошарашенный хмелем, облитый материными и Зинкиными слезами, Гришка уехал на подводе со стариком-возницей в военкомат. А когда прошла растерянность, когда остались позади проводы и слезы, когда просветлела от хмеля голова — он уже лежал на жесткой, истертой соломе теплушки. Поезд тащился среди белых, зимних полей, и каждый стук его колес все больше разъединял с Зинкой, с отцом и с матерью, с Семкой, с родной деревней.
А в деревне в эту ночь, на крыльце своего дома, закутавшись в тулуп, сидел старый Анисим Корнешов. Маялся он бессонницей, невеселые думки одолевали его крупную, рыжую голову. Второй военный год крепко пригнул Анисима: на большака Федора принесли похоронку, не успели оклематься, как такую же бумагу подали на среднего, Алексея. А со дня на день, понимал Анисим, заберут и младшего, Семена. Ни кривизны, ни хромины у парня нет. Заберут, как пить дать. Было от чего маяться бессонницей.
В избе загорелась лампа. Значит, жена встала. Поднялся и Анисим, пошел дать корове сена. Вернулся в избу, принес с собой запах сухой травы, навоза и молока.
Семка зевал, сидя на кровати, чесал пятерней рыжую голову. Белая нательная рубаха еще резче подчеркивала огнистый цвет волос. Анисим, собираясь на работу, нет-нет да и взглядывал на сына, примечая, как тот ловко вскочил с кровати, как сладко, с хрустом потянулся, как сноровисто, с молодым азартом хлебал похлебку. В таком возрасте, вспоминал себя молодым Анисим, первое дело — поесть да поспать. Еще тяжелее становилось думать о том, что скоро и младшего придется отправлять. Кряхтел, дымил самокруткой, вздыхал.