Шрифт:
Ужинали в два часа ночи. Миллелотти хотел уйти, но его оставили ужинать. Оглушенный, восторженный и покоренный, Миллелотти оставил «Минерву» в пять часов утра. У него вырвали обещание прийти вновь на следующий день - к двум часам. Он был далек от того, чтобы этим манкировать.
И снова началась жизнь, какой она была накануне. То же продолжалось и завтра, и послезавтра. Миллелотти был неутомим: играл польки, мазурки, кадрили, schottisches (англ.) – шотландские танцы, тарантеллы, мелодии, этюды; это была вечная музыка; это был луч гармонии в сплетении с лучами солнца, которое уже проникало в дом.
Настал день отъезда. Это было большим страданием для знаменитейшего; так в доме назвали Миллелотти. Поспешим сказать, что это огорчение разделяли все. Он стал чем-то необходимым с его длинными волосами под листву плакучей ивы, носом как клюв сокола, кроткими и грустными глазами, небольшой испанского вида шапочкой и манто а-ля Крисп. Что делали бы, когда больше не слышали бы чарующей мелодии, ставшей постоянным аккомпанементом жизни? Не было бы больше тела, которое остыло бы, осталось бы сердце: слезы стояли в глазах.
– Но, к делу!
– сказала вдруг графиня.
– Почему знаменитейший должен покидать нас так скоро? Кто мешает ему ехать с нами в Неаполь?
– К делу!
– сказал граф.
– Кто не дает вам отправиться с нами в Неаполь?
– В Неаполь!
– повторил знаменитейший со вздохом.
– Увы! Поехать в Неаполь - стремление всей моей жизни.
– Тогда отправляйтесь в Неаполь, - повторила графиня.
– Поехали в Неаполь, - хором воззвал весь дом.
– Ma la madre?.. (итал.) - А моя мать?..
– заикнулся знаменитейший.
– Ба! La madre! Идите проститься с ней. Дандре проводит вас, и с этой стороны ничем больше вы не будете связаны.
Знаменитейший скакнул к фортепьяно и, как жизнерадостная птица, заставляющая внимать ее самому нежному пению, исполнил самую бешеную тарантеллу. Затем он взял свою испанскую шапочку, свое короткое манто а-ля Крисп и удалился из «Минервы». На Дандре была возложена вселенская обязанность следовать за ним. А ни у кого нет ног Дандре, когда речь заходит о том, чтобы совершить благое деяние. Он присоединился к знаменитейшему и обогнал бы его, если бы знал, где живет добрая женщина. Простились с ней, конечно, таким образом, чтобы она ничего не потеряла за время краткого отсутствия сына, и на следующий день уехали в Неаполь.
В Неаполе оставались месяц; месяц – в Сорренто. Это была весна, это был сезон цитрусов, это был рай земной. Знаменитейший помешался от радости: фортепьяно переводило на язык музыки его радость и заставляло умирать от зависти малиновок и соловьев.
Граф снял чудную маленькую виллу, в тот же момент населенную всем тем миром, всей той жизнью, какая ее окружала. Каждый вечер были праздники, иллюминация, фейерверки, и всегда в глуби этого, исходящей из угла салона, расправляющей крылья, реющей в высях как жаворонок и падающей до радостного Декамерона, рассыпающейся звонким жемчугом, была чарующая мелодия. Время от времени музыкант, который играл, вознаграждался общим или отдельным возгласом «Браво, знаменитейший!», впрочем, равно предназначенным как ему, так и другим.
Настал момент оставить Сорренто. Граф взял для себя одного - когда я говорю «для себя одного», то имею в виду и его семью, - пароход, что должен был доставить его прямо во Флоренцию и попутно завезти маэстро в Чивитавеккью.
Море было великолепным: на борту находилось довольно хорошее фортепьяно. Знаменитейший, как лебедь, который приготовился умереть, пустился в ревю своих самых печальных мелодий. Время от времени поднимались на палубу, чтобы приветствовать прекрасные звезды неаполитанского неба, которым предстояло сказать слова прощания, как и музыке знаменитейшего, ибо Флоренция уже не Неаполь. Между тем, на палубу музыка возносилась более нежной и подобно дымке рассеивалась вокруг судна. В волнах за кормой оставляли светящийся след, в воздухе - след музыкальный. Словно разговор сирен о корабле, покидающем побережье Неаполя, чтобы отправиться на поиски Счастливых островов.
Прибыли в Чивитавеккью: это значило вернуться к реальности. Там снова на глаза навернулись слезы: жали друг другу руки, обнимались. Миллелотти доходил до трапа и возвращался к графу; заносил ногу в лодку и возвращался поцеловать руку графине.
– Но, наконец, - сказал граф, - почему бы вам ни ехать до Флоренции?
– Ах, Флоренция, - сказал Миллелотти, - никогда я не увижу Флоренцию!
– Едемте с нами, и вы ее увидите, - оказал граф.
– Ma la madre?
– заикнулся Миллелотти.
– La madre? Вы дадите Дандре ее адрес, и Дандре ей напишет, или, скорей всего, вы сами напишите ей, прибыв, во Флоренцию.
– Ах, Флоренция! Флоренция!
– Пойдемте, едем во Флоренцию, - повторил хор.
И один снял шапочку со знаменитейшего, другой стянул с него манто, все повели его к фортепьяно, усадили его на стул. Тогда одни пальцы протянулись к клавишам; и больше не было сумасшедшей тарантеллы, радостной польки, не было больше шумной мазурки, что искрится под руками знаменитейшего. Было последнее творение Вебера: грустное прощание… del figlio a la madre (итал.) - сына с матерью.