Шрифт:
— Господи! — прошептал Махоня и перекрестился. — Что ты?..
— А ниче… Мы с ним — как с тобой!.. Погутарили про воинское дело… Копье он у меня… взял!.. Этак половчил в руке… и — в землю!
— Ты ж чаво?..
— А я ничё!..
— Ишь ты! А плетки — пошто?
— Копье-то… не встрянуло!
— Ух, матерь кровная! — снова ужаснулся Махоня.
— Дык, теперь чё? — радостно сказал копейщик. — Теперь ничё!
— Верноть, — согласился Махоня. — Бог тебя послал нонче первым, а первого я не секу.
Копейщик сел на лавку, откинулся головой к стене.
— Посидь, посидь, — сказал ему Махоня, — а я по нужде отойду. Как зайдут яшо — так и почнем.
Махоня вернулся с улицы, а в предбаннике уже сидело пятеро. Подпоясался Махоня красным кушаком, хлебнул квасу, потер ладонью меж жирных ягодиц и ласково поманил ближнего.
— Не бось, родимай! Розга — она, как мать родная, сечет и ум дает!
Мужичок от страху не мог и кафтан с себя снять.
— Подсоби, — сказал Махоня копейщику.
Копейщик споро раздел мужика, уложил на лавку, пристегнул руки-ноги ремешками. Махоня неторопливо вынул из кадки розгу, протащил ее сквозь сжатую ладонь, покачал в воздухе, словно примеряясь, и без замаха, будто вполсилы, стеганул по напряженной, потной спине. Мужик даже дернуться не успел, но заорал так, что Махоня отступил в удивлении и заглянул ему в лицо.
— Больноть? — спросил он ласково.
— Дюжа… — простонал сквозь зубы мужик.
— Далей полегчей будя, — так же ласково сказал Махоня и снова полосанул через спину розгой.
Пока он высек первых пятерых, явилось еще человек тридцать. Расселись по лавкам, угрюмо, безмолвно, как перед покойником. Изредка кто-нибудь вышепчет: «О, господи Исусе Христе…» — торопливо перекрестится и опять уткнет бороду в кафтан.
Махоня лоснится от пота, хекает в каждый удар — надрывно, как стонет, с руки срываются при каждом ударе брызги пота и падают на иссеченную спину, въедаясь солью в багровые извивы.
Подошел к Махоне один с крестом на лбу — пот с бороды ручейком…
— Хочь перемена, — обрадовался Махоня, увидев крест. — Дай-кось мне плеть, — сказал он копейщику.
Копейщик подал ему плеть, Махоня стал разминать ее, подбадривая вконец потерявшегося мужика:
— Не бось, родимай! Плетка — она мягчей розги! Плетка рвет, а рваное быстрей гоится! Что ж ты укоил, что плети схлопотал?
— Коня загнал.
— За коня от бога болей выпало бы! Легко отделаешься, родимай, за грех такой великий! В раю будешь, помянешь Махоню добрым словом.
После трех ударов мужик запросился:
— Погодь, Махоня! Мочи нет…
— Чего ж годеть? — сказал ему ласково Махоня. — Эвон у меня яшо сколь страдальцев! До полуночи не управлюсь. И со счету ты меня сбил, родимай, — сокрушился Махоня. — Чтоб ни богу в обиду, ни тебе, почну сызнова.
Басманов после вечернего осмотра войска, на который он ездил с Горенским и третьим воеводой князем Оболенским, решил заглянуть к Махоне, посмотреть на его работу. Горенский подумал было отказаться и поехать выспаться перед завтрашним походом, но почему-то не посмел. Он чувствовал себя перед Басмановым как-то неуверенно — то ли оттого, что впервые шел вместе с ним в больших воеводах, то ли от страха перед ним?! Исходила от Басманова какая-то сила, которой Горенский не понимал, но которую чувствовал на себе, чувствовал ее жестокость и властность, и потому не решился противиться ей.
Махоня уже почти со всеми управился, когда приехали воеводы. Он сел отдохнуть, а чтоб не было перерыву, поставил вместо себя одного из оставшихся. Этот, поставленный Махоней к розгам, был сотским — на груди у него висела похожая на рыбий хвост медная бляха с вычеканенным на ней двуглавым орлом с коронами на головах и растопыренными крыльями. Махоня хоть и был простоват, а хитер — с умыслом выбрал себе замену: увидел на лбу у сотского два креста и решил оставить его напоследок, чтоб избавить по своему обычаю от плетей.
Ни слова не вымолвил сотский: угрюмо взял розги и принялся сечь. Был он космат, волосы росли у него даже на ушах, а со лба прорастали клином чуть ли не до самых бровей. У него и кресты были поставлены по разные стороны от этого клина. Широкое скуластое лицо напряжено, будто что-то закусил в зубах; из-под тяжелых бровей, вросших густой рыжиной в самые виски, светился большой, налитый кровью глаз и такое же большое, белое, как кресты на лбу, бельмо.
— Ох, аспид! — закричал после нескольких его ударов лежащий на лавке здоровенный, жилистый мужик. — Как ножом режет!