Шрифт:
Сам боярин сидел на крыльце, укутанный в шубы и полсть, на голове высокая, рыжего меха шапка, похожая издали на горку медовых блинов. Боярин широк, тяжел и так же потешен и несуразен в своем облачении, как и масленица, пялящая на него из-под черной нарисованной брови свой глумливый глаз.
Всю неделю просидел так боярин: ни слова не сказал, не пошевелился, только глаза его все время светились, как две маленькие плошки, завистливо и печально следя за шалым разгулом на своем подворье. Сыновья его тоже всю неделю молча и неподвижно простояли за его спиной.
Никому ничего не возбранялось в эту неделю на боярском подворье. Каждый мог вытворять все, что ему заблагорассудится, и чем жутче, бесстыдней и неутолимей буйствовали ряженые, тем ярче блестели глаза боярина.
— Испола-а-ти, болярин! — вопили самые хмельные и самые восторженные, вползая к нему на крыльцо по обледенелым ступеням.
— Живи сто лет! Тышшу, болярин!..
Опившихся служки оттаскивали в хлев: ни потехи от них, ни задору — лежат кулем… Не для того боярин затеял гульбу, чтоб смотреть, как дрыхнет опившаяся чернь. Только разор, только шалая буйность и дурь — только этого хочет боярин. Лицо его бело — белее снега, покрывшего скат над крыльцом… И у мертвых не бывает такого лица. Третий год одолевает его хворь — и вот, видать, подступил конец. Глазами, одними глазами вбирает в себя он последние крохи жизни, последнюю радость присутствия в этом мире, и нет для него ничего дороже этого последнего, потому что, вернись к нему снова здоровье и молодость и проживи он опять такую же долгую жизнь, переполненную удовольствиями и радостями, ему все равно недостало бы этой последней радости и этих последних ощущений причастности к тому великому и непостижимому, которое навсегда исчезало из него.
Неподвижен боярин… Сыны за его спиной — как последняя опора, на которой еще держится его жизнь. Кажется, отступи хоть один из них, и смерть тотчас обрушится на него.
…Всю неделю крутилась на боярском подворье неистовая гульба, и всю неделю молча, жадно и страшно смотрел на нее старый боярин — как волк, матерый, еще повелевающий стаей, но уже бессильный и обреченный.
Он прощался с жизнью, а жизнь бесилась, юродствовала, глумилась сама над собой, словно для того, чтобы он не жалел о ней и не завидовал тем, кто еще был переполнен ею.
В последний день, лишь только отзвонили обеденные колокола и на подворье срядились сжигать масленицу, кто-то выпустил из псарни собак — для потехи, с хмельной одури… Выпустил собак и затворил ворота. Изъярившиеся, просидевшие целую неделю взаперти, собаки с жутким остервенением кинулись на людей. Будь ворота не заперты, собаки вдоволь бы натешили свои клыкастые пасти и выместились бы на людях за свое долгое мучение, но людям некуда было бежать, и они кинулись на собак — еще с большим остервенением, еще злобней и беспощадней. Две ярости столкнулись — звериная и человеческая, и поднялось такое, что даже старый Хворостинин зашевелился…
Андрей приклонился к нему, осторожно спросил:
— Кликнуть псарей?..
Старый Хворостинин напрягся — ему тяжело было говорить, но злорадство, прихлынувшее к нему в душу, так и выперло из него…
— Пусть грызутся… — прошипел он.
— Собак жалко — перекалечат! — еще осторожней сказал Андрей.
— Пусть грызутся! — повторил Хворостинин.
Старый, умирающий волк, он жаждал последней своей добычи — мести за свою обреченность, и получил ее. Собаки и люди, которые сейчас одинаково были ненавистны ему — за то, что должны были пережить его, — сцепились между собой, и кому-то уже не суждено было пережить его. Ему было все равно кому — собаке или человеку, лишь бы только увидеть, узнать, утешить себя, что не одинок в своей обреченности.
Андрей, как будто догадавшись о чувствах отца, смелей заговорил с ним:
— Поглянь, тять, любимый твой Узнай уж совсем ободрал мужика. Да дюжий, дьявол, не может кобель его завалить! Два раза на спину сигал!..
— Завалит! — заговорил и средний сын, Дмитрий. — В загривок вцепится — быть мужику на земле.
Андрей и Дмитрий стали по обе стороны от отца… Сзади, за спиной, остался Петр. Молча, сдерживаемые только напряженным вниманием, смотрели, как изодранный, окровавленный мужик отбивался от огромного муругого пса, с яростным упорством норовившего хватить его за горло.
Мужик отступал к городьбе, чтобы защитить себя хоть со спины, но пес, словно угадав его намерение, бросался на него то спереди, то сзади — мужику никак не удавалось приблизиться к городьбе. Мужик был ловок, силен — с рогатиной пошел бы на медведя, но сейчас ему даже полена не попадалось под руку. Голыми руками отбивался от пса.
— Тять, а то кликнуть псарей?! — встревожился Андрей. — Узнай-то на волка натаскан…
Старый Хворостинин только зашипел в ответ.
Мужик совсем изнемог от свирепых наскоков пса. Пес уже дважды сбивал его с ног, но мужику оба раза каким-то чудом удавалось уберечь свою глотку от ощеренных, дымящихся клыков.
У старого Хворостинина глаза от напряжения наполнились слезами. Он всхрапывал, как сонный, давясь воздухом, — рот его был широко открыт, на бороду скатывались густые слюни и застывали маленькими сосульками.
— А волка уж не возьмет, — сказал с сожалением Дмитрий. — Стар!..
В это время мужик поскользнулся, упал на бок, заломив под себя руку… Пес стремительно метнулся на него — под бурой шерстью скрылась голова мужика, грудь, руки, торчали только ноги, неподвижные, словно отсеченные.