Шрифт:
– Так! – все больше и больше удивлялся Переметчиков. – Да почему же ты узнал об этом?
Но не ответил старик на этот важный вопрос и продолжал:
– Помавают чудища крыльями и руками, подкивывают очами, языками дразнят, пальцы с железными когтями на носы свои наставляют и, беснуясь и прыгая туду и сюду, как бы плясавицы или козлы молодые, стонут гласами, трубам воинским подобными: дай, дай! Отдай нам душу свою… Так-с?
И гости, и хозяин – все в один голос пристали к старику, сделавшемуся необыкновенно важным во время своего повествования.
– Как же ты все это отгадал?
– Что же это знаменует такое?
– А ничего не знаменует: это она просит…
– Кто просит? Чего просит?
– А просит, Абрам Сидорыч, твоя собственная душа, чтобы ты ей спокой дал. Вот что! Встосковалась она по добрым делам, – жутко пришлось ей без них…. Тут небось всякий запросит, как они тебе гурьбами каждую минуту отъявляться почнут… Так тось!
– Что же мне делать теперь? – вскрикнул сильно перетрусивший Абрам Сидорович.
– Как что делать? – спросил старичок, снова принимаясь улыбаться с видом человека, показавшего еще не все фокусы.
– Да ты, бога ради, не смейся, – молил его Переметчиков. – Скажи поскорее, ежели знаешь.
– Знаю-с и скажу-с… Был тебе шепот, Абрам Сидорыч, что, дескать, я тебя взыщу, рабе! И понял ты этот шепот, что якобы тебе это к раззоренью. Что же ты теперича должон делать?
– Н-ну-с?
– Призри в дому своем брата некоего, странствующа или юродствующа!.. – торжественно договорил старик свой совет. – Не для прибытков твоих, т. е. не для ради какого-либо дела работного, а любви ради дружней. Так-то! Ты богат, – возьми же к себе самого что ни на есть несчастного и спокой его. Завтра же – знаешь небось? – крестный ход будет, дак ведь они туда – люди-то Божьи – со всей Москвы соберутся. Ищи – и обрящеши…
– Друже! – завопил Переметчиков, обнимая седого советника, – ничего для тебя не пожалею теперича. Афоня! шенпанского!..
Расфранченный лакей живо прибежал к хозяину и почтительно доложил ему следующее:
– Сейчас господин Коленкин изволили мне насчет венгерского приказать, потому как, бымши они в Питере, заприметили, что шенпанское из моды вышло…
– Вышло?
– Так точно-с…
– Коленкин! вышло, в Питере из моды шенпанское?
– В рот никто не берет, потому жрет его ныне всякая голь, – отвечал Коленкин.
– О!.. Ну, ин так! Подай венгерского, да прихвати картишки, – мы в трынку для скуки сыграем.
V
То поднимаясь на высокие холмы, то спускаясь с них в широкие и грязные площади, медленно валила за крестным ходом громадная сила народная. Общее дыхание ее, долетавшее, казалось, до далеких небес, обманывало близорукий глаз видимой крепостью груди, из которой вылетало оно, потому что главная нота в этом громовом гуле толпы до смерти сокрушала чуткое ухо своей необыкновенной, медленно и мучительно убивавшей, печалью…
– За-а-ступ-ница усердная! – вскрикивала маленькая, изнуренная бабенка, с желтоватым, сморщенным лицом, выделяясь из толпы на дорогу, по которой длинной цепью тянулись экипажи и парадировали жандармы. Высоко подняла она руку, чтобы перекреститься на высокую хоругвь.
– Эй! Куды под экипажи лезешь? – предостерег ее бравый жандарм, манерно потряхиваясь на лошади и побрякивая, вследствие этого, палашом.
– Ах, милые! Я и не знала… – запугалась бабенка, как бы каменея на опасном месте.
– Па-а-ди! Стар-ронись, баба! Эй, женщина, берегись! – на разные лады выкрикивали бородастые кучера.
– Что же ты? Что же ты расселась-то здесь? Задавят сейчас! – говорил жандарм, командирски помахивая на бабенку своей белой перчаткой.
– Рада бы, рада б я сейчас отсюда, кормилец, да не знаю как. Трясутся у меня поджилки-то, ноги-то у меня не стоят. Испугалась я тебя.
– Ну-ну, бог с тобой! Поднимайся, – я тебя не трону, проходи. Ах, какие эти бабы чудные! – подивился жандарм, догоняя товарища. – Как они нас боятся! Не в пример пуще пехоты боятся.
– Как же им нас не бояться? – ответил товарищ. – Одно слово: лифантерия! Опять же ты-то возьми в расчет: то человек на коне сидит в тонком платье, при белых перчатках, а то так человек – пешком, в серой шинели. Что ж его бояться-то?
– Верно!
Из узкого бокового переулка выскочил вдруг пожилой мастеровой в синей чуйке, с длинной черной бородой, с унылым лицом, смотревшим как-то вкось. Долго смотрел он на крестный ход, любопытно провожая его мутными глазами, потом вдруг повалился в ноги какой-то старушке, вместе с другими пробиравшейся за процессией, и с обильно полившимися слезами закричал ей: