Левитов Александр Иванович
Шрифт:
Меня наконец начинает бесить это.
– Да ведь я же тебе заплачу, – говорю я ему. – И деньги вот у меня – гляди.
– Знаем мы эти деньги-то, – отвечают они с кухаркой в один голос – Возьмешь их, а они после тебя угольем смердящим сделаются.
– Да не сделаются, чудак ты, право, какой. Ведь это колдуны только одни делают, а вот ты послушай, что про меня в моем паспорте написано.
– Ну, вон оно! – пренебрежительно отказывается он от слушания, что именно в моем паспорте написано.
– У исповеди и святых тайн ежегодно бываю, – начинаю я.
– Эвося! – лаконически возражает он мне.
– Поведения примерного, характера смирного…
– Господи! Что это за жид привязался ко мне? – вопиет хозяин и направляет меня к дверям.
– Давно бы так! – радуется работница. – Проводи его в три шеи от двора-то. Кабы он в колодезь яду какого не влил, алибо дворов не поджег. Они ведь, вендерцы-то, удалы на такие дела…
Ночной мрак все больше и больше распространялся по сельским улицам и, следовательно, все больше и больше затемнял надежды мои на ночевку в избе, с живыми людьми.
Все мои просьбы пустить меня ночевать, обращенные к мужикам и бабам, встречавшимся со мною на улицах, остались без малейшего ответа.
Пристально осмотрит меня встречное существо с головы до ног, задумчиво выслушает мои доказательства, что нельзя же ночевать мне в чистом поле, – волки, пожалуй, могут заесть, и или без всякого ответа торопливо скроется в соседний переулок, или начнет выражать нескончаемые сомнения, что он не знает, какие такие народы расхаживают по белому свету, добрых людей обворовывают и глаза им отводят, а на избы, шутки ради, куролесов-домовых напущают, от которых после самим хозяевам житья в своем доме нет.
Слушая такую дичь, забываешь и про усталость свою, и про необходимость ночевать без ужина одному под какими-нибудь копнами сена, когда под рукою такое большое село, потому что глубоко занимает вас в эту минуту мысль, каким путем эти люди, так здраво рассуждающие про множество разных вещей, пришли к твердой, никакими доказательствами необоримой вере в возможность существования таких людей, которые глаза добрым людям отводят, злых домовых, шутки ради, на дома напущают и прочее.
II
Ах ты, степь моя, степь, по песне, моздокская! Не одними только камышами заросла ты дремучими! Не одни они только седыми, хмурыми тучами темнят твой широкий простор, – темнят его всего больше дикие думы твои, разросшиеся в твоей недосягаемой глуши громаднее и темнее лесов самых темных… Пугают они и тоску на душу свежего человека наводят такую, какой не навести на нее самому мрачному, самому одинокому, безлюдному месту… Думаю я так-то про себя и делаю последнюю попытку приютиться где-нибудь на темную ночь. Палка моя звонко стучит по готовой развалиться стене какой-то избушки. Соседские собаки отвечают на мой стук яростным лаем, что все вместе самым глубоким образом в тишине ночи задумавшегося человека непременно должно привесть в надлежащие чувства.
– Ты, што ль, это, Антропка? – слышится наконец из непроницаемого мрака какой-то замогильный голос. – Што тебя шуты-то там разбирают, потише бы можно стучать. Избу-то всю разворотил, леший, словно облопался чего-нибудь на мельнице-то.
– Нет, это не Антроп. Это я, странник, – говорю я. – Ночевать, хозяин, пусти, пожалуйста.
– Какой там еще полуношник шатается? – ворчит замогильный голос и осторожно шастает к двери.
В окно выставилась широкая черная борода.
– Сказывай: кто ты таков? – повелительно спрашивает борода.
– Странник, говорю я тебе. С богомолья иду, – приврал я немного.
– С какого богомолья? От Сергия-Троицы, што ли?
– В старом Иерусалиме бывали, не только что у Сергия-Троицы…
– Што же это, братец ты мой, такой ты великий богомолец, а по ночам ходишь?.. – недоумевал хозяин.
– Запоздал, друже! – продолжаю я подделываться под тон тех шатунов в плисовых порыжелых скуфейках, за одного из которых я выдавал теперь себя для того, чтобы удобнее выпроситься ночевать. – Опять же, часа с два хожу по селу, не пускает никто, да и только.
– Что же это они не пущают? Грех не пущать к себе странного человека, – резонирует черная борода. – От этого-то, может, и напасти-то на нас всякие со всех сторон, аки лист глухой осенью, сыплются, что мы богомольщикам нашим не токмо чего другого, а тепла избяного жалеем.
– Известно, от этого, – поддерживаю я хозяйскую рацею, и сердце мое радуется великою радостью, потому что живо представилось мне в эту минуту, как я сейчас выпрошусь у мужика лечь в сеннице, где в один момент забуду все труды, все неприятности дня.