Шрифт:
С ним она обходит и обозревает город: через Иверскую часовню на Красную площадь и через Спасские ворота – в Кремль, на свой любимый «пятисоборный несравненный круг» – Соборную площадь... Третье стихотворение этого дня – ночное. Трудно сказать, с каким реальным событием оно связано, его начало опять выводит нас на московские улицы – в этот час почему-то страшные:
Мимо ночных башен Площади нас мчат. Ох, как в ночи страшен Рев молодых солдат!Не исключено, что этот же час запечатлен в близком по времени стихотворении Мандельштама:
О, этот воздух, смутой пьяный На черной площади Кремля! Качают шаткий «мир» смутьяны, Тревожно пахнут тополя...Но оставив башни, площади, солдат, Цветаева обращается к своим чувствам. В этих стихах – единственных из «мандельштамовских» – у нее прорывается страсть:
Греми, громкое сердце! Жарко целуй, любовь! Ох, этот рев зверский! Дерзкая – ох! – кровь. Мой – рот – разгарчив, Даром, что свят – вид...«Свят – вид» в стихах Мандельштама отзовется «монашкою туманной». И тем не менее, одновременно с любовным буйством, это стихи отказа от него, разрыва:
Ты озорство прикончи, Да засвети свечу, Чтобы с тобою нонче Не было – как хочу...Вспоминая об Александрове – «Не отрываясь целовала...» – Мандельштам не забудет и этой московской ночи: «А гордою в Москве была...» Их отношения продолжались до июня, его приезда в Александров. «Сбежав» в Коктебель, Мандельштам прислал Цветаевой прощальное стихотворение. Оно, и правда, наиболее «эротичное» из всего, что он писал до этого, – если вообще можно так сказать о его стихах. Любовная лирика Мандельштама, на мой взгляд, одна из самых вне-эротичных, наиболее сдержанных в русской поэзии. Каблукова, по-видимому, испугал трижды повторенный глагол «целовать» и больше всего – его соседство со строкой «Не веря воскресенья чуду...» – Каблуков был человеком глубоко и искренне верующим... На самом деле эти стихи – воспоминание о прошедших встречах, о «владимирских просторах», которые вошли в сердце поэта, о чувстве, уже исчерпавшем себя. После них наступил конец – все, что Цветаева и Мандельштам могли сказать друг другу, было сказано в стихах.
Но разве только влюбленность влекла Мандельштама в Москву? Только ради нее он все эти месяцы ездил туда и обратно? О чем беседовали они с Цветаевой во время встреч и прогулок? По их стихам того времени можно в какой-то мере судить о темах их разговоров. Ко времени их встречи Мандельштам был сложившейся личностью с вполне определенными взглядами не только на поэзию (уже было написано: «Поэзия есть сознание своей правоты» [64] ), но и на историю, культурно-исторический процесс. Эллада, Рим и Средневековье стали краеугольными камнями его историософии, христианством определял он «Место человека во вселенной». Свои взгляды он уже высказал в статьях «Франсуа Виллон», «О собеседнике», «Петр Чаадаев», «Пушкин и Скрябин». Нет сомнения, что в обычном житейском плане Цветаева была взрослее и опытнее Мандельштама, но в плане духовном и философском была рядом с ним девчонкой – она еще не вникала в такие проблемы. Общими были у них любовь и понимание Европы, душевная привязанность к древней Элладе и Германии. Но было одно, в чем Цветаева превосходила Мандельштама – это чувство России. В России они находились как бы на разных полюсах: его петербуржество противостояло ее московскости. Условно говоря, новый каменный Петербург тяготел к Западу, старая, даже старинная деревянная Москва – к Востоку. Она воспринималась более русской, традиционной, православной. Мандельштам духовно тяготел к Риму и католицизму, московская Россия и православие выпадали из его размышлений о путях европейской культуры. В этом была своего рода ограниченность, которой он сам пока не ощущал. Дружба с Цветаевой открыла ему Москву, незнакомую еще Россию, перевернула его представление не только о мире, но и о самом себе. Конечно, они обсуждали с Цветаевой все это – потому она и дарила ему не концерты или музеи, а ту Москву, которая в настоящий миг его жизни была ему нужнее всего. Как истинная владелица широким жестом одаряет Цветаева «чужеземного гостя» тем, что кровно принадлежит ей:
64
Мандельштам О. Указ. изд. Т. 2. С. 146.
Можно предположить, что стихи эти в какой-то степени – ответ на его религиозно-философские искания, которыми он делился с Цветаевой. Они говорили о московском периоде русской истории – прогулки по старой Москве не могли не вызвать этой темы. Цветаева пишет в эти дни стихи «Димитрий! Марина! В мире...», обращенные в «смутное время» к царевичу Димитрию, Димитрию Самозванцу и Марине Мнишек, чья судьба всегда ее привлекала. Они кончались строфой:
Марина! Димитрий! С миром, Мятежники, спите, милые. Над нежной гробницей ангельской За вас в соборе Архангельском Большая свеча горит.Не вместе ли с Мандельштамом зашли они в Архангельский собор и поставили свечу у гробницы царевича Димитрия? Мандельштам тоже упоминает Архангельский собор:
Архангельский и Воскресенья Просвечивают как ладонь —чудится, будто сквозь стены собора пробивается свет той большой свечи из стихов Цветаевой...
Ключевое стихотворение тех дней – мандельштамовское «На розвальнях, уложенных соломой...». Оно загадочно, его ассоциации поддаются разной трактовке, и все же именно в нем Мандельштам отвечает и на стихи Цветаевой, и на собственные размышления. Он больше не чужеземец, он принимает в себя судьбу России, ее историю и сливает с нею свою судьбу. Стихотворение начинается «московской» строфой: кто-то «мы» – кто? Мандельштам с Цветаевой, может быть? – едут в санях по Москве. Но слова «едва прикрытые рогожей роковой» вызывают почти уверенность, что они не столько добровольно едут, сколько их везут.
На розвальнях, уложенных соломой, Едва прикрытые рогожей роковой, От Воробьевых гор до церковки знакомой Мы ехали огромною Москвой.Мгновенно, резко происходит смена кадра: вторая строфа переносит читателя в Углич. Оказывается: да, действительно, везут. Но уже не «нас» (никакого «мы» больше не будет), а «меня» – кого? Зачем и куда «меня» везут вопреки такой мирной спокойной уездной жизни и почему зажжены три свечи – кто покойник? Предчувствие казни как бы нависло над санями.