Шрифт:
— Вот и я про то же, а они мне: «молния, молния», — Молдер криво усмехнулся.
— Я опять задам глупый вопрос, — Скалли рассматривала пыльные кончики своих туфель. — Что мы будем делать?
— А ничего. Ждать, пока что-нибудь прояснится, — Фокс ободряюще улыбнулся. — Я хочу завтра поговорить с боссом этого паренька, может, он мне чего умного скажет. Чувствую, что-то здесь неладно.
— Неладно? Люди умирают, телефоны загораются… и он это называет «неладно»! — Скалли возмущенно стукнула по капоту ближайшей машины.
— Пойдем, а то нас здесь закроют, — Молдер поднялся, распахнул дверь, пропуская Дэйну. И они вышли на улицу.
Вечерело. По сумеречному небу медленно ползла мрачная мохнатая туча. Душный воздух казался густым, листья на деревьях не шевелились, лужи, не успевшие высохнуть за день, растекались черными зеркалами. Над Коннервилем собиралась гроза.
Освальд залез под душ и радостно смыл дневную грязь и усталость. Шэрон сегодня вела себя с ним необычно. Наверное, она просто не хочет показывать, что заинтересовалась им. Дарин вытерся широким мохнатым полотенцем, накинул халат и, сунув ноги в теплые тапки, прошел в комнату.
Мать, зажав в руке извечный пакет с чипсами, смотрела телевизор. Какой-то жирный парень, весь перепеленутый кожаными ремнями с металлическими бляхами, исповедовался перед всепрощающим зрителем. Дарин постоял с минуту и пошел на кухню. На кухне ничего съедобного не оказалось. Он наклонился и вытащил из отделения для овощей большую золотистую луковицу. Посыпал кусок хлеба крупной солью. Откусил от нечищеной луковицы. Тяжелые слезинки медленно потекли из глаз, шелуха противно заскрипела на зубах.
— Господи, как невкусно, — подумал Да-рин. — Но что делать, ведь именно так обедали русские коммунисты в фильме «Красная смерть». Железный капитан Скворцов каждого пойманного врага закусывал нечищеной луковицей с крупной солью. Пустышка говорил, что у них там, в КГБ, все так едят. Стран— ное у них КГБ, не то что наше ФБР…
Дарин вспомнил сегодняшний допрос, который ему учинили. Подлец Зеро, это он проговорился, больше некому.
Во рту все горело, едкий луковый запах больно бил в нос. Глаза слезились. Дарин вернулся в ванну, умылся и прополоскал язык. Полегчало.
— С самого детства я чувствовал в себе склонности к садизму, мазохизму, а иногда даже к альтруизму, — донеслось из комнаты. — Я пытался вести нормальную жизнь, но в школе мне все время хотелось ткнуть пробегавшему первокласснику линейкой в глаз. Потбм я понял, какое облегчение может принести истязание собственной плоти…
Освальд стал в проходе, прислонившись к косяку. Жирный парень в телевизоре продолжал пугать студию своим внешним видом.
— Идиот… — мрачно произнес Дарин.
— Не знаю, не знаю. Ты вот тоже кретин, так тебя же по телику не показывают… — мать развалилась в кресле всего в двух шагах от экрана и внимательно слушала передачу.
Дарин хотел что-то возразить, но в животе забурлила съеденная луковица, и тяжелая вонючая отрыжка сковала горло.
— Ты бы пошел поучился хорошим манерам. Они денег не стоят, а в жизни помогут… — мать вспомнила, что сына надо воспитывать. — Вот познакомишься ты с девушкой, придешь на свидание. Она тебе: «Здравствуй, дорогой»… А ты в ответ рыгаешь. Да какая дура с тобой общаться захочет? — мать доела чипсы и, скомкав пакетик, бросила его под кресло.
— Да ты не знаешь, какие со мной женщины общаются… — тихо буркнул сын.
— Но потом я понял: есть путь к спасению… — восторженно заливался телевизор. — Любой может быть прощен, если впустит в свое сердце Христа, если скажет…
— Мама, почему ты смотришь эту чушь?
Дарин взглянул на телевизор, почувствовал сложное переплетение проводов. Вот бежит будущий звук, а это картинки. Освальд, оставаясь неподвижным, потянулся к проводам, поймал поток, колкой волной бежавший по металлу. Телевизор вздрогнул, изображение на экране поменялось. Длинноволосый певец яростно скакал по сцене, зажав под мышкой поломанную электрическую гитару.
Освальд перевел взгляд на маму, а потом коснулся ее, как только что касался сложного прибора. Она была много сложнее: сотни, да что там — миллионы слабых потоков струились по ее рукам, переплетались около позвоночника, загадочно клубились в голове. Он может все это сломать. Но поменять… Нет, поменять не может. Заставить полюбить себя или хотя бы показать, что он не дурак, как думают все вокруг. Кроме… Кроме Шэ-рон. Шэрон так не думает… Она считает его человеком. И если бы не Фрэнк… А мама его не любит. Он помнит, когда его впервые привели в школу. Папа тогда уже ушел, а мама не захотела отправлять ребенка учиться. Сказала, что идиотов отдают в закрытый интернат. Его провожала соседка. Пятнадцать минут от дома. Все дети были с цветами, в новой отглаженной одежде. А ему было безумно стыдно не за то, что он плохо одет и что у него дырка на коленке. Нет, ему было стыдно, что его ведет не папа и не мать, даже не бабушка, а совсем чужая женщина.