Шрифт:
– Поздравляю вас! У нас было девятнадцать человек на место, но ваш мальчик выдержал такой конкурс. У него удивительная способность проникаться самим духом произведения. Посмотрим, посмотрим... Может быть, он станет Музыкантом с большой буквы.
– А я-то думал, он станет инженером, - рассеянно улыбался Немкин папа, - в наш век, знаете... Но, конечно, если проникается духом...
– Изюмова-а!
– вдруг заорал кто-то над моим ухом так, что я вздрогнул.
– Изюмова! Изюмова!
– кричали со всех сторон.
Немка, совершенно взрослый, сегодняшний Немка, вышел из-за кулис и поднялся к дирижерскому пульту. У негр был растерзанный вид: манишка потемнела и воротничок съехал набок. Отскочивший черный бантик он держал в руке и прижимал эту руку к сердцу. Он был совершенно счастлив; я ни разу не видел Немку таким измученно-счастливым.
А по обе стороны от него стояли взволнованные скрипачи и неслышно били смычками по струнам своих скрипок.
Все исчезло и смолкло разом, как появилось. В полной темноте мы услышали щелчок - потом я понял, что это Баранцев перекинул тумблер ВПРАВО.
– Спой, Сема, нам песню, какую хочешь, сказала Женщина у рояля.
Немка повеселел, набрал воздуху и грянул:
Когда я на почте служил ямщиком,
Был молод, имел я силенку...
Лицо Женщины заполнило поле Зрения, глаза ее были закрыты, но что-то мучило ее, какое-то неуловимое воспоминание, вздрагивали брови, и морщины сходились на переносье.
Мы увидели человека, сидевшего на корточках перед чемоданом. Это был тучный, немолодой человек, и сидеть на корточках ему было крайне неудобно.
– Оставаться с тобой хоть на день, хоть на час, - говорил он с придыханием, судорожно уминая в чемодане рубашки, - это самоубийство... Самоубийство!
Женщина слушала его, прижавшись к стене; нечетко мелькнул силуэт ее большой, полной фигуры.
– Самоубийство для всего!
– говорил он, захлопывая крышку и клацая замками.
– Для меня как личности, для моего творчества, для всего, что я еще могу сделать в отпущенные мне годы!
– И это говоришь ты! Мне!..
– простонала женщина.
– Я! Тебе! Лучше поздно!
– с силой сказал он, распрямляясь и потирая затекшие ноги.
– И еще радио это орет, черт бы его брал!
– Пусть!
– тоже закричала она.
– Уходи! Пусть поет радио!
Под снегом же, братцы, лежала она,
Закрылися карие очи!
Ах, дайте же, дайте скорее вина,
Рассказывать нет больше мочи!
Немка кончил. Женщина за роялем открыла глаза.
– Иди, иди, мальчик, - сквозь стиснутые зубы сказала она.
– Иди и позови следующего.
...Появились Немкина мама и Немкин папа. Засовывая бумаги в портфель из крокодиловой кожи. Женщина говорила:
– К сожалению, не могу вас поздравить. Ваш ребенок не без способностей, но у нас был конкурс девятнадцать человек на место...
– Да-да...
– рассеянно улыбался Немкин лапа. И спросил, слегка наклонившись:
– Ты хочешь стать музыкантом, сынок?
Немка перевел глаза с крокодилового портфеля на блестящее платье и вздохнул освобожденно:
– Не-а.
– Ну, будет инженером, - сказал Немкин папа.
– В наш век, знаете...
И все кончилось. Погасло, затихло. Баранцев включил свет, и некоторое время мы сидели молча.
– Чепуха какая-то, - не очень уверенно заговорил наконец Константин. Выходит, если бы ты...
– Вот какой однажды был случай, - быстро перебил Немка.
– Мальчик плакал, плакал, а ему дали сладенького, на ложечке, он и успокоился, - как это сказать одним словом?" _Стих-от-варенья_.
– Неужели ты детских песен не знал?!
– закричал я.
– Что это за песни идиотские для шестилетнего ребенка!
– У нас такая пластинка была, - тихо сказал Немка.
– Она и сейчас жива, и я ее очень люблю: с одной стороны "Помню, я еще молодушкой была", а с другой - "Когда я на почте".
– Крайне любопытно, - вступил профессор Стаканников.
– И что вы чувствовали, Изюмов, в процессе сеанса? Болевые ощущения? Подергивание конечностей?
– Ничего. Никаких, - ответил Немка.
– Гм... О-очень интересно, - продолжал Стаканников.
– Но, между прочим, я еще в тысяча девятьсот сорок шестом году высказывал... М-м-м... да. Разрешите-ка, я сам попробую, молодые люди.