Шрифт:
– Так, так. Понимаю. Для морального удовлетворения? Диспут? Извольте.
Но Ерохин уже не слушал его, погрузившись в раздумье. Его лицо стало печальным.
– Вы меня давеча обидели, - тихо сказал он. - Впрочем, не будем об этом говорить, я не за этим. Я сам иногда... Но как вы могли так оскорбить ее? За что? Почему? Постойте... Не надо ничего говорить... Я все понимаю...
Ерохин снова задумался, потом встал и заходил по комнате своей осмотрительной охотничьей походкой.
– Сегодня утром я ее отвез на кладбище. Она умирала пять суток. Вы знаете, что это такое - умирать пять суток от ожогов? Она заживо гнила. Последние дни ей уже нельзя было делать перевязок, потому что вместе с бинтом отрывались целые полосы гниющего мяса. Представляете себе эту боль? И она терпела. Терпела, чтоб не мучить меня. Она еще думала, что не умрет, а у меня уже в это время кружилась голова и тошнило от ужасного зловония ее гниющего тела, которого ничем нельзя было заглушить. Вся забинтованная, как кукла, она заставляла меня иногда наклоняться к ней и смотреть в глаза. Тогда она говорила: "Ты знаешь, Митя, мне кажется, что я поправлюсь. Медленно, но все-таки поправлюсь. Скажи мне только честно, ты не разлюбишь меня? Ведь без волос я стала форменным уродом. Впрочем, ты не беспокойся, они скоро отрастут. Через год я уже буду завиваться". Иногда, не в силах вытерпеть боли, она начинала плакать горячо и обильно, как ребенок. Я не мог выносить этого плача. Я убегал в дежурную комнату, ложился на диван, закрывал глаза, и меня начинал трясти озноб. Тело мое горело, как от ожогов, - грудь, руки, ноги, живот, - те самые места, которые были обожжены у нее. Я расцарапывал их ногтями до крови. Я готов был содрать с себя кожу, лишь бы ей стало легче. Вот посмотрите.
Ерохин быстро расстегнул ворот гимнастерки и открыл грудь, всю обожженную, расцарапанную, покрытую малиновыми ранами.
– Вот. Вы видите пальцы. То же на ногах и на животе...
Отец Григорий в сильнейшем волнении вскочил с кресла.
– Господи, - воскликнул он, обращаясь лицом к божнице, и медленно перекрестился, - господи, в неизреченной своей мудрости ты являешь грешнику второе чудо! Господи! Да ведь это же стигматы!
И, словно бы в этом слове было нечто неотразимо страшное, он повторил в упоении:
– Стигматы! Стигматы!
Ерохин быстро застегнул ворот и заправил в кушак гимнастерку.
– Ерунда. Крапивная лихорадка. Уртикария - по-латыни, - сказал он через плечо, и глаза его стали остры и упрямы, как у козла. - Обычное явление. На нервной почве. Мне объяснил доктор. Оставим это.
– Стигматы, стигматы, - продолжал, как в бреду, шептать священник, крестясь, - господи, стигматы... Смири душу его!
Но Ерохин уже опять не слушал его. Криво и вместе с тем нежно улыбаясь своим мыслям, он достал пз кармана небольшой сверток и бережно положил на стол возле лампы.
– Вот, - сказал он, - вот все, что от нее осталось. Посмотрите.
Он развернул бумагу. Там лежало несколько шпилек, коричневая ленточка, сафьяновая записная книжечка с золотым обрезом и маленькая глянцевая фотографическая карточка из числа тех, какие были в моде перед революцией. На этой карточке Катя была снята гимназисткой: в белой пелерине, обшитой кружевами, в форменной шляпе с гербом и бантом, по-детски курносая и веселая.
– Это когда ей было пятнадцать лет, - сказал Ерохин, - теперь ей девятнадцать.
Он осторожно перебрал вещи и, улыбаясь, взял записную книжечку.
– Это я подарил ей за две недели до несчастья. Она хотела вести дневник, но успела, конечно, сделать только одну запись. Посмотрите, какой смешной почерк: "12-го февраля. День моего рождения. Начинаю дневник в зап. кн., которую мне подарил Дмитрий. Не забыть, когда будут деньги: 1) купить Дмитрию новые черные брюки-галифе: он все время мечтает; 2) купить для меня лично 1/2 фунта шоколадн. халвы; 3) не знаю еще что". Больше ничего не написано. Теперь ее нет. Она умерла. И вот все, что от нее осталось. Вы понимаете это?
Ерохин положил на ладонь пакет, как бы взвешивая его слишком ничтожный вес, и вдруг спазма закрыла клапаном его горло и перехватила дыхание. По крылу носа полезла слеза.
– Вот что от нее осталось, - с трудом выговорил он горловым высоким альтом, единственно для того, чтобы не разрыдаться. - Вот... и вы утверждаете, что это ваш бог... бог?
Ерохин изо всех сил стиснул кулаки, его глаза налились кровью и слезами, на лбу вздулась голубая ветка.
– Я б за него копейки не дал! - крикнул он страшным оглушительным голосом. - Копейки б не дал! Понимаете? Копейки!
Он бросился вон из комнаты.
– Опомнитесь, опомнитесь, - смущенно бормотал отец Григорий, выбегая следом за ним в сени и прижимая к груди крест, - побойтесь бога. Не кощунствуйте. Покайтесь. Смиритесь перед чудом.
– Ложь. Никакого чуда. Неосторожность. Бензин, - отрывисто и быстро говорил Ерохин. Ему казалось, что чем скорей он будет говорить, тем скорее найдет в потемках дверной крюк. Он задыхался. - Огонь... Переход материи... из одного состояния в другое... Взрыв... Техническая отсталость... Пережиток... Перейдем на электричество. Будем бороться. Погодите... Победим природу... Победим смерть... Тогда от вашего черного бога... косточек не останется... Да, косточек... Да...