Шрифт:
Аполлинария воровато оглянулась, словно боясь, что ее мысли кто-то подслушает, и покрепче прижала к боку свой простенький портфельчик. Бог с ними, с лекциями по новейшей истории. Надо надеяться, в редакции журнала «Время» она встретит по-настоящему передовых личностей мужского пола. Уж наверняка редактор этого журнала, господин Достоевский, далек от амурных шалостей, как небо от земли.
Известный писатель, окруженный ореолом мученичества, всего год назад вернувшийся из ссылки, был в Санкт-Петербурге невероятно популярен, а среди студенческой молодежи пользовался огромным авторитетом. Он непременно должен одобрить повесть Аполлинарии «Покуда». Да-да, она сразу начала с довольно объемного произведения. Привыкнув лукавить даже с собой, Аполлинария не желала признаться: она «обратилась к литературе» лишь потому, что сестрица Надежда уже напечатала в «Современнике» какой-то жалкий рассказишко, почему-то одобренный Некрасовым и Чернышевским.
Да ладно, что эти двое понимают в литературе! Вот Достоевский…
У Надежды рассказ, а у Аполлинарии — повесть. И повесть Сусловой-старшей должна быть опубликована у Достоевского. Должна!
Впрочем, нет. Она не подпишется настоящим именем. Надо выдумать какой-нибудь эффектный псевдоним… Жорж Занд, быть может? Аполлинария хихикнула. Это очень претенциозно. Лучше подписаться просто: «А. С-ва». Звучит интересно, даже загадочно…
У нее даже и мысли не было, что ее может ждать неудача. Аполлинария Суслова была довольно самоуверенной особой.
Ну что ж, не зря говорят: нахальство — половина успеха…
И вот в ноябре 1861 года вышел в свет 5-й номер семейного журнала братьев Достоевских «Время». Читатели с изумлением обнаружили между 8-й главой «Записок из мертвого дома» и романом в стихах Якова Полонского «Свежее предание» довольно беспомощную повесть «Покуда», подписанную «А. С-ва». Кто такая? — удивился читающий Петербург. Откуда взялась? Почему Достоевский, который известен своей суровостью к авторам, напечатал эти бредни?
…Ему было сорок. Позади первая литературная слава, а также — восемь месяцев заточения в Петропавловской крепости, ссылка в Тобольск, которой лишь в последнюю минуту была заменена «смертная казнь через расстреляние», затем «мертвый дом» в Омске… Позади надрыв души, дошедший до предела, усугубленный женитьбой на Марье Дмитриевне Исаевой, «вдове надзирателя по корчемной части», полубезумной, больной… смертная скука поселения в Твери… Он спасался только работой, своим писательским трудом, а также острым, патологически острым увлечением — карточной игрой. Не раз она будет потом воспета в его романах с тем же пылом, с каким поэт воспевает любимую женщину.
Впрочем, и любимой женщине в его романах тоже сыщется место.
Как влекло его женское тело! Как влекла плотская любовь! Нет, Достоевский не мучился от вынужденного воздержания, жена всегда была к услугам (зачем бы еще он женился-то, а?), да вот беда: жизнь с ней, больной физически и душевно, лишь разъедала и без того уязвленный разум и душу самого Федора Достоевского. Обладая женой, которая по долгу супружескому обязана была ему отдаваться, он чувствовал себя преступником, насильником. А хотел иного, а мечтал о другом — об ответном пожаре чувств, о взаимной страсти.
Боже ты мой, да какой же мужчина об этом не мечтает?! Но неужто одни только проститутки способны изображать огонь в постели? Неужели все женщины смотрят на мужей своих, как на мучителей и палачей? Неужели каждая из них убеждена, что удовольствие в постели получает только мужчина, а женщина должна терпеть его натиск, стиснув зубы и сжав колени?
Достоевский был измучен этими вопросами, измучен своими темными желаниями, и ему показалось, что он второй раз в жизни пережил минуту опустошительного счастья — состояние помилованного в последнюю минуту, — когда заглянул в серые глаза той стриженой особы с независимым носиком и надменно вздернутыми бровями, которая притащила ему в редакцию свое беспомощное рукомесло. Он и не вчитывался в строчки, написанные корявеньким почерком, который выдавал отнюдь не любительницу чистописания. Гораздо больше он смотрел на высокую грудь, обтянутую темным сукном… Вдох-выдох, вверх-вниз… Пушистые ресницы, серые глаза…
О господи, какая мука!..
Забегая вперед, можно сказать, что долго мучиться ему не пришлось. Начинающая писательница относилась к автору «Униженных и оскорбленных» и «Белых ночей» с экстатическим восхищением. Что могло быть лучше, чем отдаться (ну наконец-то, ах, наконец-то она познает безумие страсти!) этому великому человеку и изведать наслаждение в его объятиях!
Однако Аполлинария была не только хороша собой и чувственна, словно растение росянка, а еще и бесовски умна. Она мигом поняла суть натуры своего измученного жизнью, неурядицами, невзгодами и желаниями любовника: он не способен быть абсолютно счастливым, он мучительно желает счастья горького, ядовитого, разъеденного ссорами, и сама страсть должна быть вечно на изломе раскаяния, мучения, разлуки… Ну что ж, это вполне отвечало тайным желаниям Аполлинарии, которая и сама-то была изрядная мазохистка, хоть слова такого в обиходе еще не было и Леопольд-Захер Мазох еще не написал свою знаменитую «Венеру — в мехах», а лишь набирался по мере сил жизненного опыта, который и ляжет в основу прославившего его произведения.
А видимо, носилось, носилось-таки что-то этакое в воздухе золотого девятнадцатого столетия…
Впрочем, бог с ними, с воздухом, столетием, Леопольдом и Венерой. Великий русский писатель и его юная возлюбленная (Аполлинария была на двадцать лет моложе Федора Михайловича) и впрямь были чрезвычайно хороши! Они обожали осыпать друг друга упреками, клясть связывающие их отношения и, буквально лишь поднявшись с постели, бежали (ну ладно, шли!) каждый к своему письменному столу и строчили эпистолы соответствующего содержания: Аполлинария — о том, что Достоевский обманул ее девичье доверие, раскрыл ей грязную тайну, разбудил в ее юной душе темную силу мстительности, разбил в ее душе образ «Сияющего», каким она хотела его видеть… Достоевский — о том, что да, он совсем-совсем плохой и еще гораздо хуже, что она его еще не знает, что… что… что…