Евгений Дмитриевич Елизаров
ПРИРОДА НАЧАЛА
(СЛОВО О СЛОВЕ)
В оны дни, когда над миром новым Бог склонял лицо Свое, тогда Солнце останавливали Словом, Словом разрушали города. И орел не взмахивал крылами, Звезды жались в ужасе к Луне Если, точно розовое пламя, Слово проплывало в тишине.
1. Творчество и нравственность
"В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат." Так начинается великая книга Мастера, роман в романе, своеобразный ключ ко всему произведению, если не ко всему творчеству М.А.Булгакова. Добавлю: бессмертная книга, ибо именно к ней, к ее рукописи относится ставшая программной для целого поколения интеллигентов максима: "рукописи не горят!" Наверное, не только мне, но и многим нужно было специально разъяснять, что эти - одни из лучших во всей мировой литературе - страницы восходят к Евангелию. А ведь без особого преувеличения можно сказать, что еще совсем недавно особое отношение русского человека к Евангелию было, пожалуй, его национальной чертой. Что говорить о десятилетиях воинствующего атеизма, если и в старое-то время мало кто читал (и уж тем более знал) всю Библию. Да, наверное, это и не нужно было. К слову сказать, не все в Библии "для простого ума". Не случайно даже курс Закона Божьего не ставил своей задачей хотя бы общего, поверхностного знакомства со всеми книгами Ветхого и Нового заветов. Вспомним наставление старца Зосимы: "...Прочти им об Аврааме и Сарре, об Исааке и Ревекке, о том, как Иаков пошел к Лавану и боролся во сне с Господом и сказал: "Страшно место сие", и поразишь благочестивый ум простолюдина. Прочти им, а деткам особенно, о том, как братья продали в рабство родного брата своего, отрока милого Иосифа, сновидца и пророка великого, а отцу сказали, что зверь растерзал его сына, показав окровавленную одежду его. Прочти, как потом братья приезжали за хлебом в Египет... Пусть прочтет он далее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что жив еще его милый мальчик, и потянулся в Египет, бросив даже отчизну, и умер в чужой земле... Попробуйте прочтите ему далее повесть трогательную и умилительную, о прекрасной Эсфири и надменной Вастии, или чудное сказание о пророке Ионе во чреве китове. Не забудьте тоже притчи Господни, преимущественно по Евангелию от Луки... а потом из "Деяний апостольских" обращение Савла..." - вот, собственно, и вся программа, изложенная совсем не рядовым священнослужителем, но человеком, служившим нравственным авторитетом и для Достоевского. . Не исполненная глубочайшим философским смыслом великая книга Иова, не бездонная бессмертная мудрость Екклезиаста, не полные мистических тайн откровения пророков, не потрясающий разум и воображение смертного Апокалипсис Иоанна Богослова, не они - Евангелие стало книгой "номер один" для варварских воинственных племен, неведомо откуда возникших на далекой периферии цивилизации. Евангельские начала преобразили братоубийцу Владимира, евангельская правда подвигла на самопожертвование доныне чтимых русских князей Бориса и Глеба, отказавшихся поднять меч гражданской войны. Тысячу лет славянство было тяжким проклятьем для европейской цивилизации. Стыдно признаться, но именно понятие "славянин" во многих европейских языках образует корень слова "раб". Не потому, впрочем, что он изначально обладал какой-то "рабской природой", напротив: долгое время личная гвардия турецких султанов набиралась преимущественно из наших соплеменников. Просто напор славян, статистически представимый через сопоставительную численность военнопленных, выставляемых на невольничьи рынки, намного превосходил давление любых других захватчиков. Уже этот, вошедший в лингвистическую реальность, факт говорит о том, кто был страшнее всех для Европы. Я уж не говорю о тысячелетнем проклятии жуткого пророчества Иезекииля о князе какой-то страшной страны Рош... так созвучной самоназванию дерзкого и свирепого племени воителей, возникших вдруг на землях древней Скифии... И поныне сохраняющаяся неприязнь к нашей стране основывается отнюдь не на компрометации "красным террором" и сталинским геноцидом, но уходит своими корнями в едва ли не генную память поколений и поколений... Пусть подсознательно, неявно, имперская политика русских царей и советских генсеков во все времена ассоциировалась с предреченным нашествием именно этого темного начала. Но обращение Владимира: "Хочу я с небом примириться, Хочу любить, хочу молиться, Хочу я веровать добру." пусть медленно, но все же повторялось в обращении Левиафана, подмявшего собою шестую часть суши... К началу ХХ века и черноморские проливы и крест над святой Софией уже трансформировались из практической его цели в никого ни к чему не обязывающий культурный символ нации. И не это ли веками набиравшее инерцию нравственное обращение лежало в основе одного из ярчайших феноменов мировой культуры - русского феномена девятнадцатого века? Как знать, может быть, именно это вечное проклятье, тяготевшее над не знающей удержу государственной властью, должно было уравновеситься постепенным становлением какого-то необычного этотипа подвластных ей. Тысячелетняя история России знает трагедию княжеских усобиц и дворцовых переворотов, но в русской культуре не было ни Данте, ни Шекспира. Любить на Руси тоже умели, но и Петрарка был, пожалуй, невозможен в той культурной среде, где даже понятие "любить" часто выражалось словом "жалеть". А вот Чехов и Достоевский - были... Правда, был и Базаров и - прямое воплощение исповедуемой им веры - Сергей Нечаев, Но все же на исходе девятнадцатого столетия вдруг обнаружилось, что и русская культура становится одним из нравственных центров вселенной. Знаменитый вопрос В.Соловьева: "Каким ты хочешь быть Востоком, Востоком Ксеркса иль Христа?.." в сущности давно уже был решен, и вклад русской интеллигенции в нравственное обращение Европы переоценить едва ли возможно. ...Книга булгаковского Мастера восстанавливала все, казалось, навсегда уничтоженное; во многом именно благодаря ей духовная традиция, восходившая к евангелистам, ожила вдруг и в нашем, забывшем Бога отгородившемся от всего мира "железным занавесом" обществе. В советском духовном космосе осмысление Мастером событий той трагической пасхальной недели в Иерусалиме вылилось в рождение какого-то нового Апокрифа - Апокрифа двадцатого века, времени, уже прошедшего через все испытания и вульгарным атеизмом, и воинствующим "диаматом". Явственная печать этих испытаний лежит на Благовествовании от Мастера. Вглядимся. В этом апокрифическом сказании нет места никаким чудесам. Ничто не поражает разум. Ни воскрешения мертвых, ни исцеления больных, ни изгнания бесов - ничего этого здесь нет. (Впрочем, и у евангелистов - за исключением, разве, Иоанна - все эти чудеса носят лишь служебный, вспомогательный характер, совсем не они делают Христа духовным символом новой эры.) Парафраз ренановских жизнеописаний, и Пилат Понтийский, и Левий Матвей, и сам Иешуа предстают перед нами в облике простых обывателей, рядовых, решительно ничем не выделяющихся людей. Они не совершают ничего героического, в их действиях нет никакой экзальтации, никакого надрыва. Волею судеб все они поставлены в чрезвычайные обстоятельства, но и чрезвычайные обстоятельства, как кажется, ничем не меняют их поведения. Эти, уже уставшие ("шаркающей кавалерийской походкой...") люди ведут себя так, как они вели себя вчера, позавчера, всегда. Даже сквозь чрезвычайные обстоятельства их ведут какие-то постоянные, непреступаемые для них начала. Начала, которыми они, возможно даже никогда не задумываясь над этим, руководствовались всю свою жизнь. И сейчас, перед лицом смерти, на которую обрекается один из них, все они остаются теми, кем они были всегда. Но поразительное дело! Их - до обидного приземленные, лишенные и тени романтического ореола - поступки в конечном счете рождают пережившую века легенду. Ту самую легенду, которая вот уже два тысячелетия служит и источником вдохновения для поколений художников и поэтов и высоким образцом, идеалом нравственного совершенствования для миллионов и миллионов. Но это только на первый взгляд может показаться, что Мастер, подобно штатному инструктору из отдела атеистической пропаганды, одержим развенчанием легенд. Ничуть, ведь и сам Христос отказывается от всего того, что легко могло бы затмить любой миф, составленный по самым высоким канонам языческого мира ("Или думаешь, что Я не могу теперь умолить Отца Моего и Он представит Мне более, нежели двенадцать легионов Ангелов?") чего стоит одна Его молитва в Гефсиманском саду. Пришедший в этот мир, чтобы Своей смертью искупить его грехи, Он не становится в позу античного трагика, не произносит никаких "высоких" и "демонических" слов. Молитва Его бесконечно далека от всего этого и так по-человечески понятна: "Отче Мой! если возможно, да минет Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты." Какой уж тут героизм... Но ведь только та легенда и способна вдохновить миллионы, творцом которой является обыкновенный слабый земной человек. Деяния героев - пример для подражания лишь равным им; еще античный мир осознал, что герой - это человек совершенно иной природы, и не случайно, что его родословная в конечном счете восходит к небожителям. Где уж тут равняться... Персонажи Мастера лишены всего героического в языческом понимании этого слова. И все же - повторимся - именно они, слабые земные существа ("да минует меня чаша сия...") творят переживающую тысячелетия легенду. Но какая таинственная сила сокрыта в ничем не примечательных действиях этих ничем не примечательных людей? А ведь что-то и в самом деле сокрыто: уж слишком неприметны они сами в сравнении с тем великим Откровением, которое приходит с их именами. Слишком незначительны, несмотря на всю драматичность, их поступки, если рассматривать их сами по себе, безотносительно к тому сокровенному началу, которое одухотворяло их в те одновременно трагические и прекрасные дни, чтобы они могли остаться в памяти двадцати веков. Далеко за ответом ходить не надо - совесть человеческая, человеческая нравственность - вот что освятило их. Именно нравственность возвысила столь обыденное по тем временам до символа. Больше того - до Credo целых народов... Именно здесь ключ ко всему произведению, если и не ко всему творчеству Булгакова. Соединенные действия людей, руководимых лишь одним - совестью, творят величайшее из чудес. В основе чуда нет решительно ничего потустороннего, но столь могущественна сила нравственного начала в человеке, что мифологическое сознание готово примириться с этой тонкой метафизической материей только отдав ее во власть чего-то неземного. Но нечистая ли сила творила чудеса в Москве? Да и был ли Воланд? Уж если тогда, на Страстной неделе, в Иерусалиме обошлось без "двенадцати легионов Ангелов", то здесь, вероятно, и подавно. Тем более, что и чудес-то особенных не было. Действительно, "Ничтожной властвуя землею," стал бы Воланд размениваться на такие мелочи, для которых вполне достаточно и обычного людского суда? Но, видно, такова уж была атмосфера того времени, что нормальный (а кто может сказать, что свершившееся воздаяние не было справедливым?) в нравственно нормальном обществе исход здесь воспринимается как прямое вмешательство могущественной потусторонней силы. Горький парадокс: Дьявол, творящий справедливость,- видно и впрямь Бог уже отвернулся...
Впрочем, можно возразить: все это - не более чем беллетристика, а в беллитристике допустимы гиперболы любого порядка. В жизни же все иначе. Здесь, в реальном потоке повседневности что-то не видно никаких сверхъестественных чудес, творимых простой человеческой нравственностью. Больше того, и самой нравственности-то часто вообще не заметно. Так что одно дело - художественное произведение, своего рода красивая сказка о чем-то недостижимом, другое - реальная жизнь. А в ней столь много неустроенного, что для борьбы со злом (не с этим, высоким, сказочным, а вполне земным, даже приземленным) нравственностью часто приходится поступаться. В отличие от красивой сказки, где всегда торжествует добро, в реальной жизни нравственность большей частью бессильна. Но я не намерен ломиться в открытые двери начисто опровергая все это. Для меня, русского интеллигента, давно аксиоматична мысль о том, что "нравственному закону во мне" может быть сопоставлено только "звездное небо над моей головой". Я хочу лишь под новым, может быть, несколько неожиданным, углом зрения взглянуть на то, что по моему глубокому убеждению лежит в основе всего. Итак, нравственный закон! Но прежде всего: а что такое нравственность? Нет, этим своим вопросом я вовсе не подготавливаю почву для какого-то нового, своего, сразу все и вся объясняющего определения. Определения вообще вещь неблагодарная, и идеальных дефиниций, вероятно, не бывает. Но я - о другом. Откроем ли Большую Советскую, или даже Философскую (!) энциклопедии, философские ли словари разных лет изданий, везде мы увидим одно и то же - отсылку к морали: "См. МОРАЛЬ". Но ведь это же неверно! Нравственность и мораль - это разные, во многом не только противоречащие друг другу, но и прямо исключающие друг друга начала. Если говорить образно, то отличия между ними проходят примерно по той же линии, что отделяет Божий дар от яичницы. Нравственное может не только не совпадать с моральным, но и прямо исключать его: без-нравственное может быть вполне моральным, в свою очередь а-моральное в известных случаях может отвечать самым высоким представлениям о нравственном законе. Ничего удивительного здесь нет. Процитируем философский словарь - первый словарь, выпущенный после ХХ съезда КПСС, другими словами, издание, в котором был сделан первый шаг на долгом пути преодоления многих догм, оставшихся в наследство со сталинских времен: "Характер морали определяется экономическим и общественным строем,- читаем мы в нем,- в ее нормах выражаются интересы класса, социального слоя, народа. Поскольку в классовом обществе интересы классов противоположны, постольку существуют разные морали..." Такой взгляд на нравственность так и не был преодолен обществом, поставившим своей целью "воспитание нового человека", ибо и в словаре 1985 года издания говорилось в сущности то же самое. Впрочем, будем же и справедливы: неверное применительно к нравственности, все сказанное - безупречно в отношении к морали. Но мораль членится не только по признакам классовости. Ведь каждая социальная группа имеет свою, пусть не всегда строго или даже просто членораздельно сформулированную, мораль. Так, свою собственную мораль имеют даже преступные сообщества. Точно так же свою мораль имеют и те, кто по долгу службы противостоит им. И нужно ли доказывать, что "воровская" и "прокурорская" морали прямо исключают друг друга? Таким образом, одной - любой!
– морали всегда противостоит какая-то другая, выражающая интересы другого класса, иной социальной группы. Классическим - в рамках еще недавно привычной для нас аксиоматики является (и в самом деле не только абстрактно-теоретическое) противостояние моралей рабовладельческой и феодальной, феодальной и буржуазной - и так далее. Нравственность в отличие от всего этого абсолютна. Она не может выражать интересы какой-то ограниченной социальной группы (пусть даже этой группой будет самый прогрессивный из всех знакомых истории класс), и даже какого-то народа в целом (пусть даже им будет великий советский народ народ-строитель коммунизма). Нравственность, если пользоваться такими категориями, как "выражением интересов", "выражает интересы" человека вообще, безотносительно к его национальной, классовой, профессиональной или любой другой принадлежности. Интересы человечества в целом. Любое нравственное действие всегда предстает как некоторая персонифицированная всеобщность, и абсолютность императива, подвигнувшего человека на действие, проявляется в том, что индивидуум здесь встает на позиции абсолюта, человека вообще, человеческого общества в целом. Отдельный индивидуум в своем дискретном действии решает за весь человеческий род; в нравственном действии он - полномочный его представитель, и только в той мере, в какой он его представляет, - он нравствен. Таким образом, любая, пусть даже самая "прогрессивная" мораль пусть даже самого "прогрессивного класса" всегда будет противостоять нравственности. Классический пример едва ли не абсолютной безнравственности - откровения Никколо Макиавелли, - это ведь тоже мораль. Правда, макиавеллизм - это крайний случай, это, так сказать, голый принцип, доведенный до его полного логического завершения. Но если честно, то знаем ли мы хотя бы один пример действительно безупречной морали? То есть морали, не исключающей из сферы своего действия никого. Даже какого-нибудь закоренелого опасного преступника. А ведь нравственные абсолюты, скажем, абсолют: "Не убий", отступления от которого легко оправдываются в системе едва ли не любой морали, распространяется и на него. "Осуди зло, но прости грешника" подняться до такой высоты не смогла еще ни одна мораль. Впрочем, ничего удивительного в том, что мораль (кстати, не только в тоталитарных режимах) отождествляется с нравственностью, нет. В какой-то степени это даже естественно. Ведь любая социальная группа, будь то профессиональное объединение, класс, нация или даже содружество наций, стремится не только к полной реализации своих интересов, но и к созданию наиболее комфортных условий этой реализации. Отсюда и пропаганда своей морали как какого-то общечеловеческого начала, т.е. прямое отождествление морали с нравственностью. Удивительней всего то, что такая пропаганда "своей" морали очень часто (если не сказать: почти всегда) достигает цели. Другими словами, мораль даже очень одиозного толка в результате интенсивного "промывания мозгов" начинает восприниматься теми, кто воспитывался в системе ее аксиоматики, именно как высшая - общечеловеческая!
– ценность. Сегодня, после разоблачения преступлений сталинизма, мы склонны поражаться той, граничащей с прямым обожествлением, памятью, которую и по сию пору хранят многие из живых свидетелей прошлого к давно ушедшему из жизни генералиссимусу. Ничто из ставшего достоянием гласности оказалось не в состоянии поколебать пронесенную через десятилетия веру. Но удивительно ли это? Ведь многие из них не допускали и мысли о том, что исходящее от "самого" вождя, может быть чем-то недостойным. Даже если что-то в Его действиях и могло выглядеть таковым, то только потому, что им было недоступно то, о чем знал великий Вождь и Учитель. (Вспомним построения средневековых теологов: Бог творит благо уже потому только, что он - Бог. Иными словами, благо не оттого является благом, что в самом себе несет какие-то особенные свойства, но по той непреложной причине, что его источник - в Боге. Поэтому даже то, что смертными по их незнанию воспринимается как зло, на деле противостоит ему, если его природа восходит к Нему.) Многое в соотношении морали и нравственности проясняется, если задаться вопросом, для чего вообще они нужны? На первый взгляд и нравственность и мораль предстают как специфические формы регулирования совместного бытия. Но этого определения совершенно недостаточно, ибо сразу же встает следующий вопрос: для чего нужно это саморегулирование? Просто для обеспечения самовыживания общества (группы, класса и т.д.)? Но и одним самовыживанием не обойтись. Так, одно из классических положений марксизма гласит, что самосохранение пролетариата прямо противоречит его интересам. Ведь подлинный интерес пролетариата заключается в уничтожении самого себя как класса через уничтожение противостоящей ему силы - класса эксплуататоров. (Кстати, не нужно путать это абстрактно-теоретическое положение с вполне конкретным геноцидом.) Если все это слишком сложно для понимания, можно призвать на помощь вполне корректную и вместе с тем до предела упрощающую сказанное аналогию: интерес "прокурорского" сословия точно так же заключается в уничтожении самого себя через искоренение самого феномена правонарушения. Уже из этих примеров видно, что назначение морали напрямую связано с назначением самой социальной группы (класса, нации и т.д.), с ее конечными целями. Не трудно показать, что в принципе любая норма производна от цели, ибо в конечном счете представляет собой одно из частных средств ее достижения. Не всегда, правда, эти цели вполне ясны, но - представляется что научный анализ в состоянии выявить их для социальной группы едва ли не любого уровня. Однако, как показывает история развития научной мысли, именно здесь - в осознании целей, и скрывается основная трудность. Человеческая мысль сумела подняться до осознания целей общественных классов, народов, - но только в рамках отдельных и далеко не всеми разделяемых философский учений. Иными словами, истины, незыблемые в той идеологической системе, которая долгое время господствовала в нашей стране, были далеко не бесспорны для тех, кто не разделял ее догматов. Поэтому чем выше уровень социальной единицы, тем труднее ответ на вопрос о конечном ее назначении. А впрочем, кто знает, в чем назначение индивида?.. Но если верно то, что именно конечная цель социальной группы объясняет смысл исповедуемой ею морали, то смысл нравственности (весьма, впрочем, огрубленно) понятой как некоторая всеобщая мораль, в свою очередь должен замыкаться на цели бытия, но теперь уже всего человечества в целом. Но отвечать на сакраментальный вопрос о назначении человека лично я не возьмусь. Таким образом, отличие морали от нравственности носит принципиальный, качественный, говоря языком философии, характер. Но оно отнюдь не сводимо к одному только отличению всеобщего от особенного. Не менее принципиально и другое основание. Любая мораль всегда выступает в виде каких-то общепризнанных (в пределах той социальной единицы, которой она исповедуется) норм поведения, в виде разделяемых всеми требований и запретов. Иначе говоря, все нормы поведения, предписываемые той или иной моралью, как правило, представляют собой что-то фиксированное. Другое дело, что форма фиксации может быть совершенно различной, и всем известны выражения "писанная" и "неписанная" мораль. Но даже неписанная мораль всегда закрепляется в устойчивых стереотипах поведения, обычаях, традициях социальной группы. Именно это закрепление и делает ее нормы общепризнанным началом. Поэтому в системе морали разночтения в оценках того или иного действия, как правило, исключены. Но даже если отсутствует явно или неявно выраженная норма, остается прецедент, аналогия или что-то еще. Словом, сфера морального чувства сравнительно узка: лишь в исключительных случаях человек оказывается в ситуации, когда любое указание на необходимый способ действий, согласный с моралью его группы, полностью отсутствует и ему приходится самостоятельно его формировать. Нравственное действие при всех обстоятельствах - это именно самостоятельный поиск необходимого решения. В сфере нравственности каждый человек вынужден искать решение в индивидуальном порядке. Несмотря на всеобщность нравственного закона, несмотря на абсолютность его повелений, ничего общепризнанного здесь нет. Здесь все решается самостоятельно, и каждый раз - как впервые. На первый взгляд, это парадоксально, если не сказать невозможно. И все же это так. Вдумаемся, есть ли вообще хотя бы одна нравственная норма, однозначная формулировка которой обладала бы необходимой степенью конкретности, для того чтобы служить прямым указанием на должный образ действий? А впрочем, какие вообще нравственные нормы нам известны? Шесть заповедей, восходящих ко второй скрижали Моисеевой (заповеди первой в нашем, атеистическом, обществе вообще всерьез не принимаются) - да ведь и те далеко не каждый может перечислить. Но даже известные нам, несмотря на всю свою безаппеляционность, бесконечно далеки от конкретности. Вот, к примеру "не убий" - как понимать этот абсолют? Все ли действительно ясно в нем? Все? Но вспомним знаменитую главу из "Братьев Карамазовых", ту самую, где Иван Федорович рассказывает Алеше о затравленном собаками мальчике. "Расстрелять!" - вырывается у послушника. Пусть непроизвольно, пусть в порыве возмущенного чувства, но ведь вырывается. Казалось бы, здесь свершается невозможное, ибо - пусть даже вызванное мгновенным помешательством - требование смерти и для самого страшного преступника вещь абсолютно недопустимая для человека, посвятившего себя Богу. Словом, Алеша совершает прямое преступление против формально понятого нравственного принципа. Но заметим, никто не может упрекнуть его - и не упрекает. И дело здесь вовсе не в том, что все в этой сцене ограничивается лишь неосторожно вырвавшимся словом. В отличие от морали, в сфере нравственного преступление словом, помыслом и преступление делом однопорядковы. "Не прелюбодействуй" - гласит ветхозаветный абсолют, но вот: "Кто смотрел на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем". И совсем не случайно, что наказание, в конечном счете обрушивающееся на Ивана Карамазова, столь же страшно, как и то, которое настигает Павла Смердякова. Если в системе морали судьей тому или иному действию человека всегда выступает общество, то в нравственности единственный судья - это сам человек, остающийся наедине со своей совестью. Отсюда и все награды, равно как и все наказания, в сфере нравственности действительны только в том случае, если они исходят от него же самого. Пусть хоть весь мир считает его преступником, человек вправе гордиться собой, если он поступил нравственно; пусть хоть весь мир готов его оправдать, человек казнит сам себя, если он поступился совестью. Заметим, что никто не может бросить формальный упрек ни Ивану Федоровчу, ни Смердякову - приговор над собой они свершают сами. Поэтому и здесь, в корчме единственный судья для Алеши - он сам. И он, прийдя в себя, судит. Но заметим и другое: несмотря на формальную тяжесть содеянного (повторимся, в сфере нравственности преступление словом и преступление делом не отличаются качественно), ни сам Достоевский, ни его герой не педалируют это осуждение. Почему же? Да потому - и здоровое нравственное чувство подсказывает это каждому из нас - что никакого фактического преступления Алеша и не совершает. Отсюда и покаяние его носит едва ли не формальный характер: согрешил, покаялся - и тут же забыл. Все это может быть объяснено только одним: несмотря на абсолютный характер, нравственный запрет не может быть однозначно интерпретирован человеком, принимающим на себя всю тяжесть ответственности за все человечество. И отнюдь не исключено, что безупречной формой строжайшего соблюдения этого абсолюта в определенной ситуации может служить именно прямое его нарушение. И кстати: какое из ответвлений христианства запрещает воину "...остри свой меч, Чтоб недаром биться с татарвою..." встать на пути врага? Но если ни в одной нравственной норме нет решительно никакого указания на конкретный способ действия в конкретной ситуации, то что же: нравственное действие - это всегда творческий акт? Вот здесь мы и подходим к основному: к неразрывной связи таких начал, как нравственность и творчество. Но сначала - необходимые оговорки. Сфера, в которую я отваживаюсь вступить, - это сфера абсолютных, всеобщих начал. А там, где царствует всеобщее, ни строгой логики (в ее общепризнанном представлении), ни прямых доказательств не существует. Законы, непреложные для такой классической дисциплины, как, скажем, геометрия Евклида, здесь не действуют. В противном случае философия никогда не делилась бы на противостоящие друг другу учения и мы бы не знали даже самих понятий идеализма и материализма; в мире давно бы уже не существовало никаких религий, или, напротив, мы бы и слыхом не слыхивали ни о каком атеизме. Однозначно интерпретируемых истин здесь не бывает, и способы обоснования в этой сфере принципиально отличны от тех, которые властвуют в "точных" науках, или - тем более - в дисциплинах, основывающихся единственно на эмпирических данных. Поэтому доказательность здесь, в сфере всеобщих абсолютных начал, сродни той ее ипостаси, в какой она предстает, скажем, судье, внимательно выслушивающему все доводы обвинения и защиты, не располагающими ни одним бесспорно установленным фактом, но оперирующими лишь косвенными свидетельствами.
2.Человек и Бог. Творчество и Творение
Две поставленные рядом категории - нравственность и творчество заставляют обратиться к такой форме общественного сознания, как религия,- ведь именно там они впервые были объединены. Больше того, именно эти понятия образуют собой своеобразное категориальное ядро в сущности любого вероучения, в конечном счете складывающегося, как говорят словари, из теологической, космологической и этической составляющих. Не исключение в этом ряду и христианская вера. И так как именно христианская мысль (наряду с античным наследием) лежит в фундаменте всей европейской культуры, то пройти мимо нее при рассмотрении таких начал, как нравственный закон и творчество, представляется совершенно немыслимым. В свою очередь, и место, которое они занимают в этой области человеческого духа, говорит о том, что сомневаться в действительно исключительном, фундаментальнейшем их значении для всей европейской культуры не приходится. Начнем с творчества. Строго говоря, до сих, вероятно, пор никто не знает, что это такое: самые изощренные методы научного исследования, самый совершенный инструментарий всех дисциплин, изучающих человека - все это отступает перед сокрытой здесь тайной. А между тем трудно найти более важный, более насущный вопрос, нежели этот - вопрос о природе творчества. Причем насущный не только для науки - для всей человеческой культуры в целом. Это видно уже хотя бы из того, что без исключения вся цивилизация, все созданные человеком материальные и духовные ценности есть не что иное, как продукт его творческой деятельности. Поэтому знать природу той скрытой доныне силы, которая и возвела грандиозное и величественное здание человеческой культуры, было бы совсем не лишним. Но, повторюсь, сегодня никто не может претендовать на обладание таким знанием. Следовательно, тем более необходимо обратиться к той области человеческого духа, куда творчество входит составной частью категориального ядра. (Правда, и здесь тайна творчества отнюдь не раскрывается, более того, постулируется, что она вообще неразрешима. Но, честно говоря, совсем не механизм творческого процесса должен занимать нас в затронутом контексте.) Как известно, в рамках христианского вероучения творческий акт принимает форму Творения. Причем Творение предстает здесь как некоторая универсалия, как тотальность: ведь оно оказывается причиной всего существующего в мире. И даже сам мир во всей бесконечности его проявлений оказывается сотворенным высшей надмировой сущностью. Кроме того, и это очень важно, Творение отнюдь не исчерпывается тем шестидневным актом, который описан в книге Бытия. Многими мыслителями высказывалась, правда, идея о том, что раз запустив в действие созданный Им механизм, Бог уже не вмешивается в ход вещей, позволяя им развиваться по законам их собственной логики. Но эта идея никогда в истории христианства не могла претендовать на окончательное всеобщее признание. Господствующим во все времена оставалось положение о том, что Бог отнюдь не устраняется от руководства этим миром (и уж во всяком случае от руководства человеком), и поскольку постоянные изменения в нем все-таки происходят, то творческая Его воля продолжает действовать, распространяясь буквально на все. Не является ли это своего рода отображением той всемогущей силы и универсальности, какой обладает творческая составляющая человеческого духа? Ведь если мы сопоставим акт Божественного Творения с развертывающимся на протяжении всей истории цивилизации собственно человеческим творчеством, то легко обнаружим, что два эти начала обладают какой-то удивительной, едва ли не абсолютной симметрией. Действительно. Даже центральное положение космологической идеи - освященный церковью постулат о Творении мира из ничего, который впервые был сформулирован одним из отцов церкви еще во втором веке, - находит свое отражение и в посюсторонней теоретической реальности. Я имею в виду выдвинутое Гегелем возражение против рожденного античной мыслью тезиса о том, что из ничего ничего не возникает. Если бы это и в самом деле было так, то весь мир давно уже замкнулся в каких-то вечных неизменных формах. Никакого развития, никаких качественных изменений мы бы не знали и теоретическая мысль в лучшем случае могла бы иметь дело только с преформизмом. Впрочем, если уж совсем строго, то никакой мысли, равно как и человека вообще, в этом мире возникнуть не могло бы. Поэтому уже сам факт существования опровергаемого Гегелем тезиса говорит о правоте философа. Словом, мистическому "ничто" в посюсторонней теоретической действительности противостоит своеобразный философский аналог - "качественно" иное состояние объекта (всего мира в целом). Так что мысль о полной симметричности акта Божественного Творения и человеческого творчества, представленного в его всеобщности, имеет под собой достаточно серьезные основания. Но присмотримся к этой симметрии несколько пристальней. Вспомним, (не без влияния Востока) еще античная мысль на излете своего развития пришла к идее единого Бога. Правда, этот единый Бог еще далек от того, каким он предстает в христианском вероучении; в стоической философии (а именно она - вершина развития философской мысли в этом направлении ее движения) Бог и природа оказываются вполне тождественными друг другу. Используя имманентный философии язык можно сказать, что стоическая мысль предстает в этом пункте как ясно выраженный пантеизм. Однако полностью растворяющийся в природе Бог едва ли мог удовлетворить духовные потребности человека. Такое бесконечное, вечное и всеобщее начало - абсолютно безлично, оно полностью бесстрастно и не имеет ни побудительных причин, ни целей своих действий. Эта полностью отчужденная от человека, от всего духовного в нем сущность не могла утвердиться в его сознании как высшая сила, которая подчиняет себе действительно - все. Осознанным как Творец вселенной и как Отец всех людей мог стать только Бог, обладающий чертами личности. Я сказал, что становление идеи Бога неотделимо от потребности человеческого духа... Воспитывавшиеся в духе "воинствующего атеизма", мы еще со школьной скамьи как-то привыкли считать, что религиозное сознание возникает там, где имеет место осознание человеком своей слабости, своей ничтожности в сравнении с безмерностью мира и всемогуществом сил природы. Иными словами, в таком понимании оснований, лежащих в истоках религиозного мировоззрения, проводится утверждение капитуляции человека перед противостоящим ему миром. Но ведь это же совсем не так, ибо в противном случае идея Бога была бы тем выше и развитей, чем примитивней было бы сознание пращура. Действительное положение вещей прямо противоположно такому утверждению. Уже давно стало едва ли не общим местом, едва ли не азбучным положением то, что рожденные античностью мифы - это отнюдь не только продукт художественно-поэтического творчества далеких наших предков. Все это также и форма осмысления окружающей человека действительности. Мифологическое творчество предстает как одна из первых форм объяснения мира и его устройства, если угодно, - как одна из первых форм познавательной деятельности. Впрочем, для того, чтобы в полной мере осознать это, необходимо отрешиться от столетиями воспитывавшегося в человеке нового времени представления о том, что подлинное познание возможно только и только там, где имеют место элементы строго рационально организованного мышления, элементы науки. Да, восходящее к вершинам подлинного искусства, мифотворчество древних это совсем не научно-познавательный процесс. Но ведь совсем и не обязательно, чтобы познание замыкалось лишь в каких-то рациональных формах, носило лишь строго научный характер. Сама наука, кстати сказать, в близком к современному понимании этого слова начала складываться только в позднем средневековье. Человек же живет в этом мире тысячелетия, и все эти тысячелетия он вполне успешно ориентировался в нем. Не имея ни малейшего представления ни о ratio, ни о науке, ни о ее методах, он все-таки сумел завоевать землю. И важно понять, что проходивший все это время процесс развития интегрального человеческого духа был отнюдь не постепенным накоплением первоначально микроскопических фрагментов научных представлений о мире, которые, как представляется, начинали появляться уже на самых ранних этапах развития цивилизации. Ничего ошибочней такого взгляда на вещи нет. Несколько тысяч лет человеческое сознание развивалось в совершенно иных формах и в своем восхождению к современному состоянию проходило много качественно различных этапов. Научное сознание - это состояние, к которому человек приходит сравнительно поздно, но ведь и оно - не завершающий этап развития духа. Кто может утверждать, что вся его история на этом заканчивается? Ведь вовсе не исключено, что и в будущем мы можем ожидать каких-то новых, революционных, перемен в его сфере. Что же тогда говорить о прошлом? Мифологическое сознание - это одна из исторически первых форм осмысления окружающей человека действительности. Но отнюдь не непосредственно оно переходит в собственно научное познание (и это притом, что какие-то элементы науки действительно начинали складываться еще в античную эпоху). Со временем мифологическое состояние духа сменяется религиозным, и лишь затем научным, поэтому понимать и то и другое как форму капитуляции перед всемогуществом природных сил совершенно неправильно, ибо на деле и то и другое есть прямо противоположное - способ преодоления, форма подчинения внешней действительности человеку. Если решительно отказаться от предельно поверхностного и в корне неправильного представления о причинах возникновения предшествовавших науке форм духовного освоения мира, то та симметрия, о которой говорилось выше, станет тем более очевидной. Но приведем еще одно соображение. Зададимся вопросом: кто кого создал, Бог ли человека "по образу и подобию Своему" или человек по образу и подобию своему создает Бога? Еще к Ксенофону, основателю знаменитой элейской школы философии, т.е. к шестому веку до н.э. восходит мысль о том, что боги - суть измышления людей. Каковы сами люди, таковы и их боги. Так, по его замечанию, эфиопы говорят, что их боги курносы и черны, а у фракян они рыжеваты и голубоглазы. Если бы быки, лошади и львы, - утверждает Ксенофон, - могли бы создавать образы своих богов, то их телесный облик был бы подобен им самим, т.е. быкам, лошадям, львам. Таким образом, атеистическое представление о том, что Бог - это сам человек, понятый в его всеобщности. (то есть не как индивид, но как абстракция от всего человеческого рода в целом) рождалось не на пустом месте. Именно сущность рода - подводит своеобразный итог развитию этих представлений Фейербах - именно его основные качества и свойства концентрировались в этом понятии. Другое дело, что долгое время степень умственного развития самого человека еще не позволяла ему оперировать такими сложными абстрактными категориями. Столь высокая абстракция становится доступной представлению не обремененного теологическим образованием индивида только тогда, когда облекается в какую-то конкретно-чувственную форму. Именно поэтому-то абстракт человеческой сущности и персонифицируется в Боге, созданном по образу и подобию человека. Кстати сказать, и сегодня свободное владение абстракциями такого уровня доступно далеко не каждому, и если герой классического анекдота не мог вообразить себе "квадратный трехчлен", то стоит ли смеяться над ним, если подавляющее большинство из нас и сегодня не в состоянии подняться до уровня греческого мыслителя из шестого века до н.э. и вообразить себе "шарообразность", начисто лишенную какой бы то ни было вещественности, "зрение и слух", взятые сами по себе, т.е. без органов зрения и слуха, "ум" в его чистом виде... А ведь именно так определял сущность Бога все тот же Ксенофон. Те замечательные откровения, которые были приведены нами несколько выше, вовсе не говорят о том, что он был действительным ниспровергателем всякой религии вообще. Скорее наоборот, веру имел и он, но сущность Бога, принимаемого им, по свидетельству Диогена Лаэртского "шаровидна и нисколько не схожа с человеком; Он весь - зрение и весь слух, но дыхания в Нем нет; и Он весь ум, разумение и вечность". Именно эта неспособность пользоваться абстракциями высокого уровня и лежала в основе отчуждения собственной сущности человека и гипостазирования ее в качестве какого-то (персонифицированного) надмирового начала. Поразительно точно это умосостояние, нуждающееся в обязательном воплощении абстракции, передают строки незабвенного гумилевского "Слова": "Если, точно розовое пламя, Слово проплывало в вышине." Итак, Богом в известном смысле оказывается сам человек. Но тогда и в той строгой симметрии, о которой я уже говорил, нет решительно ничего удивительного: в акте Божественного Творения отображается "розовое пламя" творческой мысли преобразующего этот мир человека. Мысли вполне посюсторонней и все же так и не уловимой для "алгебры" формального анализа. Не что иное, как последовательное сотворение самим человеком всей окружающей его действительности на века запечатлевается в этой тысячелетиями рождавшейся легенде. И остается таким образом только один вопрос: каковы побудительные мотивы и цели этого, сквозящего через всю человеческую историю творческого акта. Здесь необходимо повториться: судить о конечных целях, о подлинном смысле бытия всего человеческого рода не просто трудно - невозможно. Прямой ответ на этот до чрезвычайности важный вопрос сегодня отсутствует, его не знает, наверное, никто. Но обращение все к тому же зазеркалью рационалистически организованной человеческой мысли может дать пусть и не решение, но хотя бы ориентир... А там и основой творчества, и конечной его целью оказывается не что иное, как благо. Мы уже видели, что благо не противостоит Богу как некоторая внешняя ему сущность, оно имеет свое основание в самом Боге. Он и только Он его источник и его причина и благо является таковым только и только потому, что его источник - Бог. Проецируя эту истину на плоскость доступной человеческому разумению реальности мы получим, что и побудительной причиной и целью уже чисто человеческого творчества является не что иное, как нравственный закон! Единственным основанием подлинного творчества оказывается Бог в человеке. Никто, правда, в точности не знает, что это такое, но все же каждому понятно, что именно стоит за этим... Таким образом, исследуя вопрос в своего рода отраженном свете, мы получаем вполне определенный ответ на него, и не следует свысока относиться ни к этому ответу, ни к самому методу его поиска. Для того, чтобы окончательно удостовериться в полноте установленной симметрии, необходимо хотя бы приблизительно очертить сферу действия нравственного закона, понятого одновременно и как побудительное начало, и как конечная цель творческого акта. Но удивительное дело: как только мы принимаем, что именно творчество образует собой внешнюю форму нравственного закона, как любые интуитивно полагаемые пределы (круг межличностных отношений, например) той сферы, которой должно ограничиться его действие, немедленно исчезают. Эта сфера становится в полном смысле всеобъемлющей. В самом деле, где могут пролегать те границы, куда не проникала бы творческая мысль? И точно та же: где могут пролегать те границы, куда не проникала бы человеческая нравственность? Таким образом, и в этом пункте сохраняется полная симметрия тому положению вещей, когда весь, без какого бы то ни было изъятия, мир оказывается существующим лишь благодаря творческой воле Создателя: любое движение человеческой души по эту сторону рационального уже изначально подчинено действию нравственного закона как некоторой высшей силы. Иначе говоря вся человеческая цивилизация, представляя собой продукт человеческого творчества, в конечном счете оказывается прямым овеществлением нравственного закона именно он ее внутренняя причина и ее конечная цель. Итак, нравственный закон не может быть понят как прямое указание на конкретный образ действий в какой-то конкретной ситуации. От Новозаветного: "весь закон в одном слове заключается: "люби ближнего твоего, как самого себя" до Канта и Достоевского нравственный закон представал (и предстает) как предельно абстрактное начало, каждый раз требующее от человека самостоятельного осмысления существа всех его повелений. Другими словами, в сфере нравственности человек оказывается как бы обреченным на постоянное творчество, и не "буква" какой-либо нормы, но творческий порыв тоскующей по совершенству души, говоря словами Павла, "дал нам способность быть служителями Нового Завета, не буквы, но духа; потому что буква убивает, а дух животворит". Определение творчества как единственного способа реализации повелений нравственного закона порождает новые вопросы. Ведь это только сегодня, на закате ХХ века, творчество обнаруживает себя как некоторое всепроникающее начало, проявляющееся во всех без исключения сферах человеческого бытия: в науке, технике, искусстве, политике, военном деле и так далее, и так далее. И во всех этих сферах оно оказывается принципиально неотделимым (во всяком случае теоретически) от человеческой нравственности. Но и на закате ХХ столетия творчество озаряет далеко не каждое наше действие; и сегодня рутина повседневности захлестывает даже поэтов. Если же оглянуться в прошлое, то развернутая ретроспектива предстанет как последовательное сужение его сферы, причем тем большее, чем ближе к истоками современной цивилизации проникает наш умственный взор. Но все это должно означать, что последовательно сужается и сфера действия нравственного начала в нас. Так ли? Можно ли согласиться с тем, что в исторической ретроспективе нравственность постепенно обращается в нуль? Бытует мнение, что этика Пятикнижия, развиваясь чисто линейным путем, постепенно перерастает в этику Нового Завета. Существование каких-то различий между ними, разумеется, признается, но все эти различия нередко относятся к разряду количественных. Ясно, что такой взгляд на вещи предполагает существование нравственного начала и в самых глубинных слоях человеческой истории. Но есть основания подвергнуть такой взгляд сомнению. Действительно, этика Ветхого Завета носит ярко выраженный родовой характер. Это мораль рода, готового противопоставить свои собственные интересы интересам как любого другого, так и всего человеческого общества в целом. "Казни египетские", которые во благо Израиля обрушивает на фараоново царство Моисей, - одно из ярчайших проявлений именно такой морали. Мораль рода не видит решительно ничего предосудительного в том, чтобы попрать все и вся ради себя. Вот, древняя клинопись ассирийских царей: "34 сильных города, а также небольшие города, которым и числа нет, я осадил, захватил, опустошил, разрушил, сровнял с землей, предал огню. Дымом от пожаров, как страшным ураганом, покрыл я свод широкого неба". Или вот: "Я засыпал вражеских воинов дождем стрел, превратив их тела в решето... Я перерезал им глотки, как баранам. Как нить, перерезал я их драгоценную жизнь. Как бурный поток, разлившийся от дождей в пору созревания, так текла по широкой земле их кровь, пролитая мной. Горячие кони моей упряжки шли в потоке их крови, как по реке. Колеса моей боевой колесницы, давящей все злое и плохое, купались в их крови и испражнениях. Трупы их воинов, как трава, завалили поле. Срезав, как огурцы, их детородные члены, в ничто превратил я их детородную силу. Руки им я отрезал." Все эти "подвиги", на века высекаемые в камне - предмет прямой гордости родовой морали. И нет ничего парадоксального в том, что Ашшурбанипал "Владыка Вселенной, царь Ассирии, которого бог Ашшур и богиня Нинли наделили исключительной властью", основатель крупнейшей библиотеки своего времени, что собрала - в оригиналах или в копиях - едва ли не всю шумерскую и аккадскую литературу, какую тогда еще можно было отыскать, начитаннейший человек, сам занимавшийся исследованием глубин прошлого, хвалится и вот этим: "Оставшееся население... я перебил. Разрубленным мясом их тел я накормил собак, свиней, волков, стервятников, птиц небесных и рыб в пресноводном море". Многим ли эти деяния отличаются от "подвигов" Иисуса Навина в Ханаане? А ведь между ними пролегло более пяти столетий... Но что говорить о родовых пережитках, вполне извинительных общей неразвитостью древнего социума, если даже в позднеантичное время народ, достигший и ныне непревзойденных высот в развитии культуры, противопоставлял себя по сути дела всей вселенной варваров. Что говорить, если совсем еще недавно мораль тоталитарных государств не просто оправдывала - воспевала вещи, куда более страшные чем и "египетские казни" и кошмар апокалипсических видений Иоанна. Что стоит, например, вот это: "Для нас одних лишь солнце станет Сиять огнем своих лучей." Так что отпечаток родовой этики до сих пор еще вполне явственно различается практически на любой морали, ибо любая мораль - это мораль группы, готовой поступиться интересами всех во имя своих собственных. Нравственность же не имеет ничего общего с родовой организацией общества. Нравственность в принципе отвергает ее, ибо признает только один род - Род Человеческий в целом. Нравственность появляется только там, где появляется личность. Личность же или, говоря иным языком, имманентным иррациональному сознанию, субстрат тех начал, которые характеризуют не тело, но самую душу человека, не возникает сразу, то есть тотчас же по завершении собственно антропогенетического процесса. Восходя по лестнице эволюционного развития, биологический предшественник человека со временем окончательно порывает со своим чисто животным прошлым, но потребуются еще долгие тысячелетия, прежде чем наделенное сознанием существо обретет душу. И нравственный закон - это в первую очередь закон существования человеческой души, но не животной плоти. Личность формируется лишь в процессе разложения родового строя. Причем это не просто случайное совпадение во времени двух разнонаправленных движений - именно формирование личности оказывается своего рода ферментирующим фактором, ускоряющим разложение рода. Личность с самого начала предстает как альтернатива роду, как прямое его отрицание. Да и что в самом деле может быть общего между "коллективистским" "Я", осознающим себя лишь как интегральная часть рода, и "Я", осознавшим себя как гордая суверенность, способная противостать едва ли не всей Вселенной в качестве абсолютно равной ей ценности? Что может быть общего между ничтожностью, гордящейся тем, что она - "миллионная часть тонны" (Е.Замятин) и монадой, способной уравновесить весь мир? Таким образом, становление личности, или, точнее, некоторой таинственной субстанции, способной страдать даже там, где есть полное удовлетворение плоти, предстает как величайшее, поистине этапное событие - и не только в собственной истории человеческого общества. Возникновение Жизни, становление Человека, формирование его Души - это все равнопорядковые явления. Формирование личности завершает собой один и одновременно открывает какой-то другой, новый, этап в развитии всего Большого Космоса. Нравственный же закон, впервые (для того мира, средоточием которого было Средиземноморье) прозвучавший в откровениях христианского вероучения, предстает в этом плане как своеобразная Декларация Становления. Именно эта Декларация оказывается решающим свидетельством нового исторического свершения; до ее появления можно говорить лишь о последовательных количественных изменениях, которым еще только предстоит переполнить старую - родовую - меру. Отсюда понятно, что нравственность вызревает в лоне старой, родовой, этики, как в рамках, скажем, физико-химических форм движения зарождается великая тайна жизни, но вызревая здесь она отнюдь не становится их прямым линейным продолжением. Групповая мораль - во всех ее модификациях (от родовой до классовой) - и нравственность представляют собой формы самосознания принципиально разных начал организации живой материи. И как человеческую мораль нельзя сводить к простой преформации принципов саморегулирования стадного бытия, так и нравственность не может быть сведена к линейному видоизменению морали. Совсем не случайно поэтому гордости родового сознания: "...Сидон я ниспроверг и камни бросил в море. Египту речь моя звучала как закон, Элам судьбу читал в моем едином взоре..." противостоит в его рамках просто преступная Соловьевская аксиома: "лучше отказаться от патриотизма, чем от Совести." Да, нравственный закон - это своеобразная Декларация, но не только Становления. Повторюсь: формирование человеческой души открывает собой новый этап долгого исторического пути. Очевидно, целью этого движения как раз и предстает впервые сформулированный христианским вероучением завет и только полная реализация всех его императивов может исчерпать сегодня обозримую перспективу и открыть какие-то новые горизонты перед человеком, еще так недавно осознавшим себя как действительная суверенность. Пока же мы находимся, вероятно, лишь в самом начале движения, ибо и до сих пор нравственный идеал предстает как сущность, реальная достижимость которой по меньшей мере в обозримом будущем - оспаривается даже теоретической мыслью. До сих пор обычная групповая мораль даже в философских словарях успешно заменяет собой общечеловеческую нравственность. (Определенные основания для этого, впрочем, имеются: как Жизнь, зародившись на первобытной Земле, со временем изменила весь ее облик, так и нравственность, на протяжении двадцати столетий взаимодействуя с моралью, не могла не наложить на последнюю какой-то свой специфический отпечаток.) Впрочем, так ли уж успешно? Ведь еще со времени Канта аксиоматичным стало положение о том, что нравственность принципиально неотделима от свободы. Поэтому если и нужно искать еще какое-то основание для отличения ее от морали, то только нравственность может быть определена как этика свободы. Свобода же незаменима ничем.
3. Душа и плоть Слова
Но где начинается творчество? И где исток нравственности? Да и в самом ли деле они так уж нерасторжимо связаны друг с другом? Обратимся к основам, к тому далекому эволюционному водоразделу, где должен был бы кончаться все еще антропогенетический процесс и начинаться уже собственно человеческая история. А, собственно, где этот таинственный "нуль-пункт" истории? В чем критерий отличения человека от его все еще животного предка? Объем головного мозга? Конфигурация костей? Орудия? Двуногость при отсутствии перьев (нет, я не иронизирую: когда-то существовало и такое определение)... Что, собственно, делает человека человеком? Да, в самом деле трудно спорить с тем, что именно труд вывел человека "в люди", но все же стоит ли говорить о труде, если он известен и сообществу муравьев. Да, действительно, орудия сыграли большую роль в антропогенезе, но и использование орудий не является исключительной привилегией человека. Впрочем, не буду интриговать. Человек - существо духовное, именно в этом состоит его решающее отличие от всей живой природы. Поэтому апелляция к одним только костям его скелета или материальным процессам обеспечения его физиологии не способна раскрыть ничего. И если уж искать действительные истоки, то нужно обращаться вовсе не к вещественному, но к чему-то метафизическому. В сущности неважно к чему именно. Можно исследовать любые проявления духовности. Поэтому такие субстанции, как нравственность и творчество ничуть не хуже всего другого, что может представить наше воображение. Мы уже видели, что не только мораль, но и нравственность немыслима без каких-то единых для всех (пусть так и не поддающихся окончательной формализации) норм. Уже одно это способно свидетельствовать о существовании какой-то вечной нерасторжимой связи нравственного чувства со Словом. (Вернее сказать, со знаковой системой общения, складывающейся в социуме.) Но подчеркну: речь идет совсем не о том, что с помощью слова можно выразить существо всех требований, которые предъявляются человеку. Ведь если содержание моральной нормы и можно фиксировать в слове, то содержание нравственного закона в принципе не поддается никакой вербальной формализации. При всем том, что интуитивное представление о нравственности есть у каждого, оно неизречимо. Но вместе с тем формирование нравственного чувства абсолютно немыслимо и вне знакового общения. Творчество же тем более исключено там, где нет никаких знаковых систем. Поэтому рано или поздно любой анализ приведет нас к Слову, к попытке ответить на вопрос о том, почему оно оказывается-таки в состоянии выразить неизречимое. Так не лучше ли сразу начать именно с него?
Человек немыслим вне общения, вне постоянного обмена с другими всем тем, что занимает его душу. Но вот проблема: содержание того, что, собственно, и составляет предмет любого информационного обмена, идеально, но если сам человек создан из плоти и крови, то рождаемое в сознании одного, не может быть интроецировано в сознание другого без помощи какого-то опосредующего начала, в котором идеальное трансформируется в нечто осязаемое. Как известно, этим началом является знак. Материальная плоть знака и только она делает возможным любое общение людей, ведь даже самый факт того, что, неуловимая для всего вещественного, чья-то душа пытается обратиться к нам, становится явственным только благодаря ему. Для того чтобы быть воспринятым кем-то, незримое движение бесплотной нашей души (чистая идея, образ, чувство) должно быть переведено на язык структурированного движения материального тела. Но не будем пытаться ответить на вопрос о том, как осуществляется эта мистическая трансмутация идеального в материальное: по-видимому, здесь тайна, разгадывать которую человеку суждено еще не одно столетие. Попробуем подойти к ней, как к какому-то "черному ящику", который имеет свой "вход", свой "выход", и ограничимся ими, а тем, что вершится внутри его, пусть занимаются другие. Говорят, что жесткой и однозначной связи между "входом" и "выходом" нет, содержание идеального образа отнюдь не изоморфно структуре вещественной оболочки знака. Иначе говоря, индивидуальные особенности строения этой оболочки не позволяют судить о кодируемом ими значении. В самом деле. Можно часами изливать целые потоки слов, но так и не донести до слушателя всей полноты содержания какой-то не очень сложной идеи, а можно и "просто так", каким-то таинственным наитием мгновенно понять то, что, наверное, вообще невыразимо ни словом, ни жестом. Может быть, и есть доля правды в том, что вещественная плоть знака независима от его значения, но утверждать, что все в этом заключении абсолютно истинно, нельзя. Ведь, строго говоря, полная структура материальной оболочки любого знака нам вообще неизвестна. Так, всякий знает, что любое слово может означать собой нечто прямо противоположное его формальному, закрепленному в академических словарях, смыслу, если сопровождается какой-то особой интонацией, жестом... и полная структура того, что собственно, и воспринимается нами, включает не только обертона звучащей речи, не только ее ритм, тональность, тембр, но и многое многое другое (включая и самый ее контекст), что зачастую вообще не осознается нами. Знаком же, в строгом смысле, является не только взятое само по себе слово, но и все то, что в каждом данном случае его сопровождает. Не случайно отношение древних к письменной речи было совсем иным, чем у нас, сотворивших из книги некий род культа, и первые Академии решительно не доверяли ей, ибо знали: никакое письмо не в состоянии передать весь смысловой микрокосм живого звучащего слова. Вернее сказать, живого общения людей, ибо собственно слово, взятое в привычном для нас понимании, составляет лишь неуловимо малую его часть. (Впрочем, и сегодня никакой учебник не в состоянии заменить собой хорошего лекционного курса.) Но мы говорим о самом начале. Обращение к истокам знаковой коммуникации важно совсем не в историческом плане, но в первую очередь потому, что все возникающее там и сегодня формирует ее фундамент. Ведь в конечном счете самые тонкие движения человеческой души опираются на целую пирамиду каких-то иерархически организованных физических, химических, физиологических и т.д. процессов. Убрать любой из уровней этой пирамиды, означает собой разрушить все, что покоится на нем. Но ведь и основные закономерности когда-то формировавшегося механизма информационного обмена так же образуют собой один из срединных ярусов этой пирамиды. И точно так же, как все элементарные (физические, биохимические и т.д.) процессы, не останавливаясь ни на мгновение, протекают на протяжении всей нашей жизни, в каждом из нас на протяжении всей нашей жизни, не останавливаясь ни на мгновение, функционируют и эти механизмы информационного знакового обмена. Знаковая коммуникация, то есть облачение неуловимых движений таинственной субстанции человеческой души в какие-то, поддающиеся регистрации, материализованные формы, совершается не только там, где общаются двое, но и "внутри" каждого из нас. Если угодно, тайна знаковой коммуникации - это тайна преобразования идеального в материальное и обратно. А вот этот процесс сопровождает нас всю нашу жизнь. Больше того, если видеть в нашей жизни что-то принципиально отличное от сугубо биологического потока, то обнаружится, что он не просто "сопровождает", но во многом и формирует ее. Между тем это только сейчас знаковые системы, с помощью которых мы общаемся друг с другом, настолько развиты и многообразны, что даже простое перечисление всех возможных их форм и разновидностей могло бы составить собой предмет довольно фундаментального исследования. В исходной же точке становления человеческой коммуникации единственным знакообразующим началом могло быть только структурированное движение собственного тела предчеловека. И здесь до чрезвычайности важно понять основное: всего тела, а не каких-то отдельных его органов или функциональных систем. Больше того, отнюдь не исключено, что в этом движении всякий раз принимают самое непосредственное участие и субклеточные структуры соматических тканей нашего организма. Поэтому любое телодвижение, любой жест, любая артикуляция - это, используя избитый, но вместе с тем хорошо знакомый каждому образ, лишь органолептически фиксируемая верхушка какого-то огромного айсберга, действительная масса которого скрывается глубоко под поверхностью видимого. Все это дает основание говорить о том, что в исходной точке становления знаковых систем общения подлинная связь между значением и внешней формой материального его носителя была куда более жесткой, чем это обычно представляется нам. Но облачение идеального образа в какое-то структурированное движение плоти - это ведь только одна сторона любого информационного обмена. Между тем существует и другая. Обмен - это всегда взаимодействие двух полюсов, и если один из них исполняет партию информационного анода, другому уготована роль катода, на котором воспринимаемый знак претерпевает - в сущности, столь же загадочную - обратную метаморфозу, когда вещественная его оболочка вдруг раскрывает его трансцендентное всему материальному значение. Проще всего объяснить тайну этой метаморфозы тем, что вся совокупность значений всех возможных знаков уже содержится в нашем сознании, и определенность воспринимаемого нами знака каждый раз активизирует во всем этом множестве именно то, что нужно. Так у Платона: душа человека лишь вспоминает то, что от века во всей полноте содержится в ней. Но, честно говоря, и в этой схеме непонятно решительно ничего. Меж тем, дело осложняется еще и другим. Есть движение давно сформировавшихся идей, образов... знаков, которые прочно вошли в повседневный информационный оборот. Но есть и та стадия духовного обмена, когда какое-то новое понятие, образ, чувство еще только формируются у кого-то одного, и когда отсутствует какой бы то ни было опыт расшифровки соответствующего им знака кем-то другим. И если всерьез говорить о тайне душевного консонанса, то нужно видеть перед собой не сложившуюся информационную рутину, но именно этот впервые формирующийся образ, а значит, и впервые формирующийся знак. Как происходит раскрытие содержания этого, впервые регистрируемого, знака? Задумаемся над одной, известной, вероятно, каждому, вещью. Активность человеческого сознания вот уже с давних пор ассоциируется с деятельностью головного мозга. В структурах его тканей, в сложных переплетениях тех электрохимических реакций, которые протекают под сводом нашей черепной коробки, ищут разгадку механизма не только "высшей нервной", но и мыслительной деятельности человека. До предела вульгаризированная ипостась таких представлений сто лет назад отлилась в чеканную формулу, утверждавшую, что мозг "выделяет мысль, как печень желчь". Разумеется, сегодня говорить о такой жесткой линейной зависимости между определенностью процессов, протекающих в коре головного мозга и содержанием каких-то возвышенных абстрактных идей, образов, чувств было бы наивно. Но и полностью отрицать какую бы то ни было связь между ними и движением материальной субстанции, слагающей человеческий организм, нельзя. Одно едва ли мыслимо абсолютно независимым от другого. В противном случае зачем оно это "другое": ведь если мысль философа, образ художника, чувство поэта возможны сами по себе, вне всякой связи с телом, последнее просто не нужно. Впрочем, эта гипотеза неприемлема и по другим соображениям. Ведь если бы такое независимое существование идеального было возможно, не были бы нужны (во всяком случае в той их ипостаси, в которой они предстают перед нами на протяжении всей освещенной письменностью истории) ни мысль философа, ни образ художника, ни чувство поэта, поскольку и то, и другое, и третье основным своим содержанием имеют именно то, что производно от земной нашей плоти, именно то, что составляет предмет ее самых страстных вожделений. Свободный от всякой материальности субъект неизбежно создал бы какую-то иную, совершенно непроницаемую для нашего понимания культуру. (Не потому ли собеседники несчастного Иова в конечном счете приходят к выводу о том, что разум Бога в принципе непостижен обремененному плотью человеку?) А в этой культуре, возможно, не осталось бы никакого места и для затронутой здесь темы. Так что этот вариант отпадает в любом случае. Но если нет причинной зависимости, если никакой орган человеческого тела не способен "выделить мысль, как печень желчь", то это еще не значит, что должна отсутствовать функциональная связь между сиюминутным содержанием всех тех процессов, из которых и складывается материальная наша жизнь, и сиюминутным же содержанием всей метафизики нашей души. Осязаемость одного обязана по меньшей мере отражать собой неуловимость другого. А значит, структура одного просто обязана быть до некоторой степени изоморфной содержанию другого. Но если так, то любое, пусть даже самое мимолетное, движение нашей души неизбежно отпечатывает в материальном какой-то свой, строго индивидуальный, след. В свою очередь, любой материализованный след пусть даже самых трансцендентных сущностей в той или иной форме способен быть воспринятым нами. Иначе говоря, способен играть роль знака. Таким образом, материальная форма знака (во всяком случае на самой заре развития знаковых форм коммуникации) должна быть способна не только сигнализировать о существовании какого-то скрытого содержания, но в какой-то степени и отразить его. Именно это обстоятельство и позволяет понять, как осуществляется кодирование, трансляция, восприятие и, наконец, дешифровка всего того, что транслируется нам всеми участниками информационного обмена. Действительно, если существует определенная изоморфность структур материализованной оболочки знака и глубинной метафизики его значения, то должна существовать и обратная зависимость между ними. Иначе говоря, точное воспроизведение какого-то определенного состояния организма должно вызывать в сознании человека соответствующий образ, понятие, чувство... Таким образом, ключом к пониманию того, что скрывает под собой материальная оболочка знака, оказывается не пассивное ее созерцание, но ее по возможности точное повторение воспринимающим субъектом. Именно самостоятельное воспроизведение имманентной знаку формы и есть процесс дешифровки всего таимого им содержания. Первичной же формой может быть только структурированное движение собственного тела вступающего в информационный контакт индивида. Словом, в истоках становления знаковых форм обмена одна и та же информация может существовать для двоих только в том случае, если они выполняют какое-то одно и то же действие. Разумеется, в этих истоках, речь не может идти о каких-то высших абстракциях, даже сегодня граничащих едва ли не с предельными возможностями человеческого сознания. Восхождение духа к своим вершинам обязано сопровождаться и радикальным изменением всех средств его выражения. Поэтому за тысячелетия истекшей истории механизм знакового общения претерпел, вероятно, не одну революцию. Иначе говоря, ни речевое, ни какое-нибудь жестовое общение не могут быть первыми формой информационного обмена. И здесь мы говорим о периоде, по существу предшествующем становлению речи. Там же, где собственно речевое общение еще не сформировалось, единственной формой коммуникации может быть только совместное (поначалу даже синхронное) исполнение какого-то единого действия. Никакая информация просто не существует ни до, ни после него, она существует только и только в нем, и с его прекращением она вообще исчезает. Но вместе с тем все та же нерасторжимая связь между нею и сложно структурированным действием позволяет в любой момент возродить ее к жизни, в точности воспроизведя все необходимое действие. Способность кодирования довольно развитых понятий в структурах движения собственного тела субъекта свойственна, вообще говоря, не только человеку. Больше того, не только высокоорганизованным представителям живой природы. Наглядным примером тому является так называемый "танец" пчел. Сложные пространственно-временные отношения, как оказывается, легко переводятся в пластику собственного тела не то что млекопитающего, но даже насекомого: "танцевальные па" просто кодируют направление полета и последовательность поворотов, а также время движения каким-то определенным курсом. Но и восприятие зашифрованной таким образом информации осуществляется отнюдь не простым созерцанием исполняемого разведчиком "танца", но самостоятельным воспроизведением всех его "па" всеми участниками информационного обмена. Именно здесь формируется то, что знакомо и нам - мышечная память, которая, к примеру, позволяет относительно свободно ориентироваться в темном помещении. В случае же простого пассивного созерцания вся информация остается абсолютно закрытой для любого, пусть даже самого внимательного, наблюдателя. Таким образом, механизм информационного общения через совместное исполнение какого-то сложно структурированного действия всеми участниками обмена не является чем-то исключительным в живой природе. Этот механизм не требует развитой способности к абстрактному мышлению, без которой немыслимо речевое общение человека. Он вообще осуществляется без участия сознания. Больше того, все разновидности собственно знаковой коммуникации, которые требуют той или иной ипостаси уже сформировавшегося сознания, могут возникнуть только лишь на его основе. А значит, именно этот механизм и должен формировать собой самое глубокое основание всех "надстроечных" форм знаковой коммуникации. Поэтому-то первой формой человеческого общения оказывается совсем не речь, но именно это совместно выполняемое действие. Исходной формой является не что иное, как ритуал. Строго говоря, ритуал - это еще только "предзнак", ибо собственно знак все же предполагает наличие хотя бы зачатков сознания. Это только со временем, на сравнительно поздних стадиях своего развития ритуал идеологизируется и становится элементом сложных религиозных культов. В исходной же точке долгой своей эволюции он не содержит в себе решительно никаких мифологем, это просто способ кодирования каких-то структур развитой орудийной деятельности. Впрочем, не только кодирования, но и трансляции, и восприятия и, наконец, расшифровки этих структур всеми теми, кому надлежит их освоить. В исходной точке это всего лишь своеобразная "пантомима" какого-то поначалу не всем доступного процесса; непосредственное участие в ней (и только оно!) является и формой обучения, и - если нужно - формой согласования совместных действий там, где требуется одновременное приложение сил многих. Собственно речевое общение возникает лишь потом, лишь на его фундаменте. Но здесь нет возможности, да и нужды, подробно останавливаться на механизмах возникновения, развития и постепенной трансформации ритуальных форм коммуникации в собственно знаковые, обо всем этом говорится в другом месте ("Логика предыстории", "Рождение цивилизации"). Здесь важно напомнить одну фундаментальную истину: в природе ничто никуда бесследно не исчезает. Становление высокоразвитых форм организации живого никогда не перечеркивает того простого и примитивного, что было раньше. Любые новые, более совершенные, структуры, любые новые, более сложные функции в конечном счете лишь надстраиваются на пережившем миллионолетия, и даже в самых высоких и безупречных формах всегда можно найти едва ли не все эволюционно предшествовавшее им. Разумеется, любое совершенствование в какой-то степени изменяет и свой собственный фундамент. (Поэтому и становление собственно знаковых форм информационного обмена не могло не затронуть предшествовавших им механизмов общения.) Но во всех этих изменениях аналитический взгляд практически всегда может разглядеть исходные формы. Всеобщность этого правила, если не сказать закона, заставляет распространить его и на развитие всех форм информационного обмена, которые складывались на протяжении как антропогенеза, так и всей последующей, уже собственно человеческой, истории. Другими словами, становление высокоразвитых знаковых систем не в состоянии "отменить" действие тех механизмов, формирование которых по существу и явилось сакраментальным рубежом, отделившим, наконец, человека от животного. Поэтому даже в условиях свершающейся на наших глазах информационной революции обязана сохраняться та древняя жесткая функциональная связь между какими-то базовыми, но уже лишенными всякой материальности, началами, лежащими в самой основе человеческой культуры, и сложно структурированными формами движения чисто органических образований, которая тысячелетиями складывалась в ходе эволюционных антропогенетических процессов. Замечу одно: здесь речь идет совсем не о формальном содержании каких-то развитых абстракций нашего сознания. Понятно, что в самом основании всех знаковых форм общения могут лежать лишь предельно простые (но вместе с тем и "вечные") начала. Всему же тому, что впоследствии потребует от человека предельного напряжения его мысли, его, говоря шире, духа, еще только предстоит заполнить тысячелетия его истории. Здесь же говорится о самом ее начале. А впрочем, и формальное содержание даже очень сложных понятий и образов далеко не самое главное, наверное, в любом знаке. Так, взятое само по себе, практически любое речение мало что говорит человеку: вопрос или утверждение, просьба или требование, согласие или отказ, смирение или вызов, почтительность или дерзость, пошлость или благородство - вот что образует собой полную его ауру, формирует подлинный его смысл. Вне этой ауры действительное его значение, наверное, вообще неразличимо. И здесь нет решительно никакого преувеличения: ведь уже простое изменение порядка слов в предложении способно сделать его абсолютно нераспознаваемым. Между тем, структура любого речения определяется не грамматикой языка, не синтаксисом, но чем-то таким, что уходит едва ли не в самые глубины подсознания; и грамматика, и синтаксис, как кажется, лишь упорядочивают и формализуют то, что (в каждом данном регионе, в каждой данной культуре) формировалось на протяжении долгих эволюционных процессов, предшествовавших собственно духовной истории человечества. Словом, в полном содержании, наверное, любого знака неизбежно наличествует и то, что вносится в него какими-то "вечными", лежащими в самой глубинной основе человеческого общения, началами. Общая тональность речи, ее обертона, темп, мелодика и ритмика расставляемых акцентов, амплитуда, энергия, контур сопровождающих ее жестов, мимика лица, абрис принимаемых в общении поз - все это имеет знакообразующий характер, все это несет свою, до чрезвычайности важную, информацию, которой невозможно пренебречь. И где-то глубоко в нас, едва ли не на субклеточном уровне человеческого организма лежит формировавшаяся тысячелетиями, а значит, и не подавляемая уже никаким воспитанием, по существу независимая от сознания способность к распознанию в первую очередь ритмики и музыки речи, пластики сопровождающих ее жестов, гармонии контуров принимаемых субъектом общения поз. Все это образует какой-то свой, пусть и не поддающийся формализации, но тем не менее единый для всех, кто принадлежит данной культуре, метаязык, все это имеет свою лексику и грамматику; и все самые глубокие отличия национальных культур в конечном счете восходят именно к ним, ибо, вне всякого сомнения, есть в этом языке и общечеловеческое, и национальное, и региональное. Только предварительное овладение им способно вообще ввести нас в мир человеческой речи. Только полное овладение этим древним метаязыком может до конца раскрыть перед нами всю тайну национального духа, все особенности регионального менталитета. Но и в своем собственном языке, в своем узком кругу только полное прочтение всего того, что по этим тайным законам образует полную смысловую ауру каждого дискретного речения, каждого отдельного слова, делает возможным точное распознание того действительного содержания, которое вкладывает сюда тот, кто адресуется к нам. Если верно то, что воспринимать окружающее мы в состоянии лишь пятью нашими чувствами, то знаки этого древнего метаязыка различаются нами лишь с их же помощью. А это значит, что и посылать их кому бы то ни было мы можем только активизируя материальные структуры (в конечном счете всего) нашего тела. Пусть знакообразующие элементы этого языка далеко не всегда педалируются нами при адресации к кому бы то ни было, пусть даже они совсем не фиксируются нашим сознанием ни при отправлении, ни при восприятии какой бы то ни было информации, они обязательно сопровождают процесс любого общения. Поэтому даже не откладывающееся в сознании, постоянное распознавание каких-то тонких, по-видимому, подпороговых, вибраций плоти лежит под видимой поверхностью любого обмена содержанием нашего духа. Здесь нет решительно ничего мистического и туманного. Материальное движение плоти, сопровождающее незримую деятельность нашей души и в самом деле не всегда различимо. Чисто ритуальная коммуникация не способна сохраниться в неприкосновенности под мощным мутагенным воздействием формирующихся на ее основе собственно знаковых форм общения. Поэтому со временем чаще всего это движение переходит на какой-то подпороговый уровень активности. И тем не менее эта подпороговая, скрытая деятельность - вещь вполне реальная, больше того, иногда доступная различению даже инструментально "не вооруженным" взглядом. Так, каждый из нас в состоянии "мысленно" воспроизвести едва ли не любое движение нашего тела. При этом не трудно обнаружить, что в таком, "мысленно" представляемом движении принимают участие все те группы мышц, которые выплескиваются на внешний слой двигательной активности, то есть на тот слой, который и воспринимается нами как собственно деятельность. Другое дело, что все это скрытое подпороговое движение каждой группы мышц каждый раз развертывается с меньшей амплитудой, по какой-то сокращенной траектории, а значит, и с какой-то иной, гораздо более высокой скоростью... Но заметим и другое: этим уходящим на подпороговый уровень вибрациям нашего тела доступно не только придание тех или иных оттенков смысла тем или иным словам (или любым другим знакам вообще), с их помощью можно кодировать и довольно сложные представления субъекта об окружающем его мире. Простейшие организмы, в экспериментах запоминая последовательность и направление поворотов, по существу кодируют в формах движения своего тела пространственную структуру лабиринта. Но если на такое способна даже примитивная амеба, то что говорить о субъекте, куда более сложной и тонкой организации, предоставляющей ему куда более широкий спектр возможного. Тем более доступно этому метаязыку кодирование каких-то сложных структур движения. Впрочем, и зарождается он в первую очередь именно для того, чтобы осуществлять обмен высоко развитыми формами (уже технологической, не связанной с непосредственным содержанием его сиюминутных физиологических потребностей) деятельности, для того, чтобы сделать достоянием каждого отдельного индивида то, что образует собой информационный фонд всего формирующегося вместе с ним человеческого рода. Ведь полное освоение сложных алгоритмов орудийной деятельности на основе обычных эволюционных механизмов, которые отвечают за становление новых биологических инстинктов, потребовало бы тысячелетий, человек же вынужден осваивать их за считанные годы своей недолгой жизни. Впрочем, даже не жизни, но еще более короткого периода обучения. И, разумеется же, этому пра-языку вполне доступно выражение основных состояний собственного духа субъекта. Таким образом, уже предшествующий становлению речи пра-язык человеческого общения является довольно мощным средством выражения и основных закономерностей этого мира, и способов его освоения человеком. И этот язык не исчезает никуда со становлением более высоких форм общения, как не исчезает никуда в человеке все то, что образует иерархически низшие формы движения всего живого. Поэтому и его "фонетика", и его лексика и грамматика по-прежнему служат нам, образуя собой самый фундамент всех качественно более развитых и высоких форм нашей коммуникации. По-прежнему именно его механизмы обусловливают самую возможность человеческого взаимопонимания, и хотя бы мимолетное их отключение повлекло бы за собой вероятно самые трагические последствия для всей нашей психики. Подведем предварительные итоги. Это только через тысячелетия духовной истории человечества знак сможет принять едва ли не любое мыслимое обличие, в самых же истоках единственной его формой может стать только структурированное движение собственного тела субъекта. Только извечная и, как кажется, нерасторжимая связь между движением материального тела и неосязаемой деятельностью нашей души является залогом возможности любого общения. Это справедливо для всех полюсов информационного обмена: лишь облачив свою мысль в формы овеществленного движения плоти можно сделать ее доступной кому-то другому; но и единственной формой восприятия извне транслируемой мысли является лишь самостоятельное воспроизведение материальной структуры знака. Человеку не дарована способность непосредственного проникновения в извивы чужого сознания, все, что он способен воспринять - это какие-то сложные вибрации чужой плоти, но вместе с тем точное воспроизведение полной их "формулы" делает возможным проникновение едва ли не в любую тайну чужого духа. Пассивное восприятие знака не способно сделать нашим достоянием никакое скрываемое им содержание, и первый вывод, который вытекает из всего сказанного, сводится к тому, что само восприятие есть творческий акт. Именно творчество, результатом которого является самостоятельное воспроизведение полной структуры знака, а тем самым и самостоятельное воссоздание всей полноты его содержания, делает реальностью любой информационный обмен. Никакое откровение чужого духа не может быть вложено в нас никаким опосредованием, оно (при помощи знака) может быть только самостоятельно воссоздано нами. Лишь самостоятельно повторив пусть и в какой-то редуцированной форме - весь тот духовный труд, который был проделан нашим визави, мы оказываемся в состоянии постичь все то, что озарило его. Собственное творчество индивида - вот единственное основание любого информационного общения. (Впрочем, если быть строгим, то следует, наверное, признать, что это еще не совсем творчество; что такое творчество, сегодня с точностью не может сказать, вероятно, вообще никто. Но как бы то ни было именно эти механизмы лежат в его основе, именно они обусловливают способность каждого индивида к нему, делают человека творческим существом.) Таким образом, способность к творчеству оказывается одним из фундаментальнейших определений человека. Действительно. Формирование знаковой системы коммуникации, когда ритуал, наконец, сменяется речью, представляет собой своеобразный водораздел между все еще антропогенетическим процессом и уже собственно человеческой историей, поэтому способность к творчеству закладывается в "нуль-пункте" чисто человеческого бытия. Но повторю сказанное. Информационный обмен протекает не только там, где присутствуют двое, но и там, где человек остается наедине с самим собой. Не прекращающееся ни на одно мгновение преобразование материального движения плоти в сокровения нашего духа сопровождает нас всю жизнь, и если принять, что человек в принципе невозможен вне этого таинственного процесса общения (с самим ли собой, со всем ли человеческим Родом, с нашим ли Создателем?), то, получается, что творчество - это единственно возможный способ функционирования его сознания, в сущности только оно и делает его человеком. Словом, совсем не труд, не способность производить какие-то орудия (все это давно известно живой природе и без нас) - только оно является единственным надежным критерием нашего отличия от животных. Второй вывод заключается в следующем. Необходимость самостоятельного воспроизведения полной структуры каждого транслируемого нам знака в конечном счете делает нашим достоянием не только формальный его смысл, но и тот эмоциональный его подтекст, который зачастую куда более значим для всех субъектов общения, нежели незамутненное ничем посторонним семантически стерильное его содержание. Больше того, в процессе восприятия не просто опознается знакообразующая тональность транслируемой информации - воспринимающий ее индивид вынужденно воспроизводит в сущности то же самое состояние духа, в котором рождается воспринимаемый откуда-то извне знак. Заметим: основные обертона любого знака довольно явственно различаются нами даже тогда, когда мы сталкиваемся с чем-то, казалось бы, полностью отчужденным и деперсонифицированным. Так, практически любое письмо даже там, где не известны ни обстоятельства его появления, ни даже авторство, говорит нам гораздо больше, чем это может быть понято из голой семантики слагающих его лексических единиц. Ярчайшей иллюстрацией этого является поэзия, способная всего одной строфой передавать целые терриконы информации. Ведь даже профессиональный филолог в состоянии идентифицировать далеко не все, поэтому многое остается анонимным и для него. Но, пусть и анонимные, хорошие стихи не оставляют равнодушным вообще никого. Так что же говорить о живом непосредственном общении? "Как лиц без дружеской улыбки, без грамматической ошибки я речи русской не люблю",сказал поэт, и жизнь показывает, что наша речь ни фонетически, ни грамматически ни даже семантически далеко не безупречна. Однако это нисколько не мешает нам понимать друг друга: формальные огрехи с лихвой искупаются восприятием той знакообразующей ауры, которая сопровождает любое наше речение. Именно эта аура раскрывает перед нами все нюансы действительного смысла - зачастую даже там, где наличествует прямое противоречие между ним и фактической лексикой всего воспринимаемого нами. Это означает, что полный контекст и всего произносимого нами в принципе не может быть сокрыт от того, к кому мы адресуемся. Иначе говоря, в процессе обмена воспринимающему индивиду должно передаваться не только смысловое ядро транслируемой информации, но и то эмоциональное состояние, в котором она порождалась и которое образует собой неотъемлемый элемент действительного содержания в сущности любого знака. (Правда, вполне возможно, что далеко не все нюансы эмоционального подтекста знака всякий раз на деле воспроизводятся каждым воспринимающим его индивидом. Вовсе не исключено, что для воспроизведения всей смысловой ауры знака необходима особо тонкая организация психики индивида, нечто родственное экстрасенсорике. Но, во-первых, здесь говорится не столько о повседневной практике, сколько о принципиальной возможности такого отражения. Во-вторых, очень многие наши способности могут систематически подавляться нашим сознанием. На самом деле все органы наших чувств фиксируют значительно больше того, что явственно осознается нами. Многое просто не доходит до верхних отделов психики благодаря предварительному отсеву несущественного для выработки чисто сознательного решения. Ведь психическая деятельность человека - это, кроме всего прочего, еще и непрерывный (протекающий все 24 часа в сутки) отбор информации, поставляемой всеми без исключения рецепторами, который совершается где-то на уровне подсознания. Чисто сознательные решения принимаются только на основе тщательно отфильтрованной информации.) Отсюда и вытекает то обстоятельство, которое во многом предопределяет едва ли не все пути нашей истории. Ведь если то состояние духа, которое отливается в какой-то знак, способно полностью передаться воспринимающему его индивиду, то все порождаемое любым из нас своеобразным бумерангом должно возвращаться назад, к нам же. Любой информационный обмен в конечном счете оказывается порождением одноименной реакции на обоих полюсах общения. Отсюда порыв агрессии и злобы способен вернуться встречным порывом такой же неуправляемой непримиримости; в свою очередь, готовность к уступке - встречной же готовностью к компромиссу. Поэтому общим принципом регулирования совместного бытия должно становиться такое положение вещей, при котором даже готовность к немедленному нападению облекается в психологическое состояние острого приступа страха. Иначе говоря, впервые сформулированное в Нагорной проповеди Христа: "Итак, во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними; ибо в этом закон и пророки" рождается отнюдь не на пустом месте.
4. История души
Итак, мы видим, что основания нравственности и начала творчества оказываются неотделимыми друг от друга; именно их становление знаменует собой окончание долгого эволюционного пути, венчающегося становлением нового биологического вида Homo Sapiens. Конечно, это еще не совсем творчество. Конечно, это еще совсем не тот нравственный закон, чудо которого великий Кант уподобил чуду звездного неба над нашей головой. Все сказанное выше означает собой не более чем возможность того и другого, лишь развившуюся способность к реализации одного и восприятию повелений другого. Лишь только через тысячелетия можно будет с определенностью говорить об их действительном становлении. И вместе с тем это уже то оплодотворенное начало, из которого и предстоит развиться всему, что сегодня олицетворяет собой человеческую духовность. С появлением именно этого начала возможности чисто эволюционного развития оказываются исчерпанными, и в биологическом аспекте кроманьонец, появление которого знаменует собой завершение (все еще) антропогенетического процесса - это уже вполне законченный человек. А значит, в принципе он должен быть способен ко всему тому, на что способны мы, исполненные гордынной спесью далекие его потомки. Иными словами, это уже то существо, которое (предположим, что оно получило соответствующее воспитание) должно было бы быть в состоянии сыграть в турнире "Большого шлема" или Национальной хоккейной лиги, создать "Критику чистого разума", изваять мраморную "Нику", расшифровать Розеттские письмена и так далее, и так далее... На первый взгляд это может показаться решительно невозможным, почти абсурдным и смешным (в самом деле: человек каменного века - и шахматы, дикарь - и высокая философия?!), и все же теоретически - это так, в противном случае говорить о становлении собственно человека все еще рано. Поэтому никаких, как говорят философы, качественных отличий материального плана между далеким пращуром и нами уже не существует, и вся писаная история человечества - суть не более чем (соразмерно ли?) величественный и грандиозный фон всего лишь количественной преформации того, что уже сложилось сорок тысячелетий тому назад. Но что же в таком случае отличает современного человека от его едва только завершившего анропогенезис предшественника, что дала нам череда истекших со времен далекой неолитической революции веков? Неужто и в самом деле вся разница между нами может быть объяснена лишь количеством прочитанных книг, умением пользоваться ватерклозетом и впадать в неуправляемое буйство при первых же звуках зажигательных популярных ритмов? Обнаруженное выше позволяет утверждать, что единственным критерием отличия является творчество. Поэтому формулируя подобный вопрос, стоит все же уточнить: что именно за тысячелетия созданное человеком является символом самого человека? Накопленные знания, мощь применяемых им орудий? Едва ли: все эти вещи сами по себе не способны объяснить решительно ничего - ведь они характеризуют отнюдь не нас, конкретных живых людей, но все человеческое общество в целом. Нам же важно уяснить, чем отличаются индивиды, иначе говоря, каждый из нас, ибо изменения, накапливающиеся на протяжении десятков тысяч лет, должны прослеживаться не только на уровне рода. Вдумаемся. Понятие "человек" означает собой как отдельно взятую личность, так и весь человеческий род в целом, включая сюда не только тех обитателей далеких континентов, кто современен нам, но и всю череду уже истекших поколений. Но сегодня наверное никому не придет в голову отождествить два эти значения. Ни один, даже самый одаренный из нас, сегодня не в состоянии вместить в себя все определения рода. Образно говоря, род и индивид соотносятся друг с другом как две величины - бесконечно малая и бесконечно большая. Но все же лингвистический факт этимологического родства этих, казалось бы полярно противоположных, категорий означает, что их объединяет-таки нечто квинтэссенциональное, иными словами, нечто такое, что способно затмить собой любые, сколь бы огромными они ни были, количественные отличия. Впрочем, если неоспорим этот лингвистический факт, то любой отдельно взятый индивид и в чисто количественном аспекте обязан быть сопоставимым со всем человеческим родом. И если видеть в человеческой истории процесс последовательного накопления той таинственной субстанции, что объединяет их, то человек конца двадцатого столетия от Рождества Христова должен столь же превосходить кроманьонца, сколь определения всего человеческого рода превосходят возможности того далекого племени, которое едва переступило порог, отделяющий стадо от общества. Нет, не в формулировании физических законов, не в конструировании ватерклозета или персонального компьютера, не в осетрине с хреном и не в парламентарной демократии кроется подлинное величие этого племени. Тезис, который намерен отстаивать я, состоит в том, что все научные открытия, все достижения современной технологии, все завоевания демократии и парламентаризма - это не более чем побочный продукт человеческой истории. Не потребности плоти - ее движущая сила. Действительное существо созидания лежит совсем в другой, если угодно, чуждой всему материальному, сфере. Любовь и коварство, доблесть и алчность, милосердие и жестокость, верность и корысть, жертвенность и предательство...
– ничто из этого ряда, который можно продолжать едва ли не до бесконечности, не было знакомо человеку там, на самой заре неолита. Но именно этот предикативный ряд сегодня образует собой совокупность, вероятно, самых существенных определений человеческой души. Или - для тех, кому неприемлема такая терминология человеческой личности. А значит, именно она на протяжении всех истекших тысячелетий и была единственным предметом не прерываемой ни на единое мгновение его животворящей деятельности. Словом, тайна человеческой истории не запечатлевается в хронике войн или классовых битв, строительства городов или освоения новых континентов, освоения атома или раскрытия механизмов функционирования головного мозга - она в генезисе нашей души, и только этот вечный ее генезис образует собой ее подлинный смысл. Нет ничего ошибочнее, чем видеть в истории цивилизации жизнеописание какого-то землепашца, который лишь изредка поднимает голову, чтобы взглянуть на звезды. Напротив, это история одного большого поэта, который вынужден заботиться и о земном, все прочее - не более чем следы, оставляемые им на зыбком песке веков... Личность человека, душа индивида - вот то единственное, что делает его абсолютно равновеликим роду. Именно в этой таинственной субстанции он способен полностью растворить все его определения, и даже больше того встать над ним, чтобы повести его за собой. Именно она, будучи брошена на чашу каких-то нравственных весов, способна уравновесить судьбу индивида с судьбами целых народов. Именно она суть то бездонное метафизическое начало, что позволяет единым понятием человека объять и крохотную смертную монаду, и всю совокупность сквозящих через тысячелетия племен... Заметим: все предикаты его души человеку не даются с рождением. Но заметим и другое: мало что из их бесконечного ряда остается неизвестным ему если уже и не к обряду инициации, то во всяком случае ко времени его полного совершеннолетия. Впрочем, и само совершеннолетие во все времена определялось становлением у него позитивной части всего спектра именно этих материй. (Я не стану останавливаться здесь на том обстоятельстве, что в разные времена состав тех качеств, которые воспитывались в каждом индивиде, был разным: родовое сознание требовало формирования одного, общность, пришедшая на смену роду, - другого.) Но вместе с тем слишком мал и жизненный и эмоционально-волевой опыт каждого, чтобы можно было говорить о том, что именно из него вступающим в самостоятельную жизнь человеком выносятся все необходимые представления о высших ценностях этого ряда. А это значит, что формируются они не где-нибудь, а все в том же знаковом общении с себе подобными. Итак, опять мы приходим к знаковым системам. Известно, что основной формой нашего общения является речь. Дар речи ниспосылается нам для того, чтобы мы могли понимать других и делать самих себя понятными всем. И было бы логично предположить, что если во многом именно этому дару выпадает формировать самую душу человека, то речь должна быть если и не идеальным, то хотя бы приближающимся к какому-то совершенству устройством. Однако даже самый поверхностный взгляд способен обнаружить, что взятый сам по себе язык, которым мы пользуемся в повседневном речевом обиходе, вообще не способен обеспечить взаимопонимание. Здесь нет никакого преувеличения. Все языки мира страдают одним и тем же: в них нет, вероятно, ни одного слова, которое имело бы один единственный, одинаково понимаемый всеми смысл - без исключения любая единица языка имеет несколько, зачастую совершенно не связанных друг с другом, значений. Больше того, полный семантический спектр в сущности ни одной из них вообще не может быть исчерпан чем-либо определенным и формализованным. Ведь даже многотомные академические словари в состоянии привести лишь наиболее употребительные их применения, между тем, каждое слово может быть использовано и в совершенно "нестандартном" контексте: так называемая ненормативная лексика - это ведь не только то, достойной скрижалью чему могут служить лишь стены общественных туалетов или заборы: тайна речевой культуры во многом объясняется именно неконвециональным использованием привычного. При этом важно понять следующее. Слово нельзя уподобить некоторому стеллажу со множеством ячеек, каждая из которых наполнена чем-то своим. Это из отдельной ячейки можно взять ее содержимое и оперировать только им - слово всегда несет в себе все свои значения. Это значит, что хотим мы того или нет в любом речении какая-то незримая тень, казалось бы, полностью исключаемых его контекстом значений все равно будет витать над каждым словом. А значит, где-то в глубинных структурах сознания всегда будет откладываться нечто, семантически неравновеликое непосредственно обсуждаемому предмету. Но если вообще никакое слово не имеет строго однозначного ограниченного какими-то четкими рамками смысла, то что говорить об их сочетании? Ведь синтетический смысл даже простого предложения не складывается механически, иначе говоря, не составляет сумму значений входящих в его состав элементов, но образует собой нечто новое, в принципе не поддающееся элементарному синтезу. Неисповедимые пути восприятия родной речи скрывают от нас это, но каждому, кто начинал изучать чужие языки, хорошо знакома ситуация, когда уже выяснено значение всех образующих законченное речение слов, но общий смысл предложения все равно остается недоступным, и постижение его существа требует интеллектуальных усилий, сопоставимых с решением сложной инженерной задачи. Далее. Значение любого нового слова может быть определено только с помощью каких-то других слов. А это значит, что полнота его постижения в значительной мере будет определяться и жизненным, и эмоциональным опытом человека, и его культурой. Возможно ли полное взаимопонимание там, где существует слишком большая дистанция между людьми? ...Словом, стоит только начать анализировать, как тут же приходишь к выводу о том, что язык вообще не может служить средством общения - и уж тем более средством созидания несмертной души человека... Но в самом ли деле уж так плох (на тебе, убоже, что нам негоже) этот невесть откуда ниспосланный человеку дар? Или, может быть, вся беда в том, что мы сами не владеем им в должной мере? Думается, что подавляющее большинство из нас исчерпало бы определение меры владения родным языком словарным запасом, грамматической точностью и культурой словоупотребления. Но вот пример, до боли знакомый многим. Я - инженер. По роду своей деятельности я обязан иметь представление о содержании и научном уровне разработок выполняющихся за пределами моего института. И уже поэтому я могу утверждать, что отдел, который я имею честь возглавлять, ничем не хуже аналогичных служб других НИИ, а также многих лабораторий западных исследовательских центров. Словом, мои коллеги - это специалисты, которые вполне способны на равных состязаться со многими из тех, кто знает наше ремесло. Но вот парадокс: выполнить сложный расчет, составляющий самую сердцевину какой-нибудь пионерской разработки, для из них стоит куда меньшего труда, чем составить пояснительную записку к нему. Написание непритязательного текста зачастую требует куда большего времени и сил, чем собственно инженерная работа. В пору экзаменационных сессий всем нам приходилось слышать, что неумение грамотно изложить существо предмета свидетельствует о недостаточном знании. В какой-то степени это действительно так. Но ведь в ученичестве вместе с предметом усваиваются нормативные способы описания чего-то известного, здесь же, как правило, речь идет о новом, а значит, и о формировании какого-то нового вербального аппарата. И потом, речь идет о специалистах, которые не имея и десятой доли технических средств, предоставленных в распоряжение их западных коллег, способны добиваться вполне сопоставимых и конкурентоспособных результатов. Так что об отсутствии должной квалификации говорить не приходится. Слабое владение языком?.. Да, пожалуй. Но в этом предположении нет и тени осуждения или какой бы то ни было назидательности. Думается, другой пример рассеет любые подозрения в этом. Так, что может быть более знакомо, чем облик любимого человека? Но попробуем дать его точное вербальное описание, позволяющее любому другому мгновенно различить его в толпе одинаково одетых людей... и мы быстро обнаружим, что умение строить грамматически безупречные фразы и стилистически выдержанные периоды - это еще не владение речью. Иначе говоря, любые фиоритуры какого-нибудь "бельскрипто" сами по себе ничуть не лучше бесхитростных конструкций незабвенной Людоедки-Эллочки. Но и в том профессионале, что в совершенстве постиг искусство составления словесного портрета, мы чаще всего не обнаружим носителя подлинной речевой культуры... Да, полное овладение предметом предполагает овладение техникой его описания. Но (Козьма Прутков уподобил специалиста флюсу, а Карл Маркс и вообще обозвал его профессиональным кретином) большей частью мы научаемся членораздельно говорить лишь о том, что составляет суть нашего ремесла. Но ведь дар речи - это способность рисовать точный вербальный портрет любого предмета. Чтобы еще более подчеркнуть существо того, о чем идет речь, обратимся к другому. Известно, что средствами графики можно передать не только точные пропорции предмета, но даже его фактуру. А значит, все то, что фиксирует человеческий глаз, способно быть воспроизведено на бумаге. При этом считается, что умению рисовать можно научить каждого. Однако способность передать простое сходство сегодня воспринимается нами едва ли не как знак какой-то высшей одаренности. Между тем, ремесло рисовальщика на протяжении многих столетий было чем-то столь же обычным и распространенным, сколь еще совсем недавно - ремесло чертежника или машинистки. Любая экспедиция, любой военный штаб, гобеленная мастерская или типография в обязательном порядке включали в свой штат специалистов-ремесленников, способных фотографически точно фиксировать в карандаше все то, что подлежит запоминанию. Но вот сегодня, с изобретением технических средств фиксации видимого, эта способность, как кажется, утрачивается нами, и человек, способный к передаче простого сходства, немедленно причисляется нами к лику художников. Язык - это образование еще более гибкое и развитое, чем графика. Но владеем мы им в сущности столь же неуклюже, сколь и карандашом. А ведь способность грамотно выстраивать слова в какие-то осмысленные предложения - это не более чем умение правильно держать карандаш. Но как действительная власть над последним состоит в безукоризненно точном воспроизведении предмета, так и подлинная власть над словом - это умение сделать достоянием другого без исключения все, что рождается в нашем сознании. Нет, здесь я говорю совсем не об искусстве. Искусство начинается только там, где сквозь протокольно точное изображение предмета начинает светиться его душа или душа самого художника. Впрочем, художнику (и только ему одному) позволено поступаться даже точностью. Но способность сквозь плотную завесь фактуры видеть и живописать самую душу доступна лишь избранным; простая же фиксация точных пропорций внешнего предмета не выходит за рамки ремесленничества. Но и здесь, как кажется, большинство из нас не в состоянии подняться выше начинающего подмастерья; и это при том, что даже понятие шедевра берет свое начало именно в этом, ремесленническом мире, а вовсе не в сфере искусства. Но если все это и в самом деле так, то откуда тогда берется то, что наполняет нас гордостью за нашу собственную принадлежность к человеческому роду? Неужто и в самом деле все это создано какими-то редкими гениями и героями, не имеющими ничего общего с нами, растворяющимися в сплошном неразличимом человеческом повидле? Да ведь если так, то, получается, гордиться нам абсолютно нечем: ведь уже сама исключительность гениев и героев заставляет усомниться в их принадлежности к нашему жалкому племени бесталанных. Иначе говоря, есть мы - ущербные - а есть и существа какой-то иной - высшей - природы, которые и создали все ценности этого мира. Словом, все мы - не более чем пыль под ногами великих, и лишь в лучшем случае - благодатный гумус, на котором все они только и могут произрастать. Или все же мы - каждый из нас!
– прикосновенны к созданию всего того, что способно пережить века, а значит, и все мы - каждый из нас!
– не столь уж бесталанны и никчемны. Причем я имею в виду прямую прикосновенность к свершениям, иначе говоря, непосредственное участие в созидании всего несмертного, а вовсе не то обстоятельство, что мы создаем лишь какие-то там абстрактные и неведомые условия, что позволяют вечным обитателям творческого Олимпа, не думая о плоти воспарять над низменностью вещественного. Разумеется, второе куда предпочтительней первого. И, к счастью, действительность, как кажется, позволяет надеяться, что это второе куда более обосновано. Вернемся к тому, о чем уже шла речь. Да, особенности языка таковы, что уже сами по себе не позволяют нам в точности сформулировать именно то, что занимает наше сознание. Да, в большинстве своем и мы сами не так хорошо владеем им, чтобы сделать самих себя до конца понятными другому. Добавим сюда и все различия в опыте, культуре, роде занятий, которые существуют между нами и которые еще более затрудняют самую возможность человеческого общения. А это значит что и восприятие всего того, что мы вкладываем в свои слова, не может быть уподоблено получению денежного перевода на исправно работающей почте. Это там отправляемая и получаемая суммы должны сходиться (и сходятся) до последней копейки - здесь же, как следует из всего сказанного выше, они могут расходиться на какую угодно величину. Но вспомним и другое. Мы уже могли видеть, что восприятие любой информации может быть обеспечено только в процессе самостоятельного ее воссоздания. Пассивное созерцание полностью исключает любую возможность информационного обмена. Еще на стадии формирования предзнаковых (ритуальных) форм коммуникации это было обусловлено тем, что любое идеальное начало должно обрести какую-то материальную форму уже хотя бы для того, чтобы быть в состоянии заявить о своем существовании. Таким образом, любой информационный обмен - это всегда творчество. Оно и только оно лежит в основе самой возможности нашего общения. Строго говоря, в утверждении того, что человек - это существо творческое и что именно творчество является, вероятно, самым глубоким нашим отличием от животных, нет ничего нового. Но если уж мы принимаем такое положение, то нужно согласиться и с другим. Не просто абстрактная способность к творчеству должна быть заложена в каждом из нас - живое творчество обязано быть глубинной основной повседневной жизни каждого, больше того, творчество должно носить принудительный характер. Здесь нет преувеличения: когда мы говорим о каких-то закономерностях или движущих силах человеческой истории, мы должны объяснить себе, почему иначе не может быть, ибо в противном случае вообще непонятно, что заставляет нас пускаться в длящуюся тысячелетия гонку за чем-то новым. Нам говорят, что в основе всего и вся лежит обыкновенная материальная нужда. Но ведь сам по себе хронический дефицит всего необходимого не в состоянии объяснить вообще ничего. Ведь обделенное разумом животное должно находиться в еще более тяжелом положении, чем человек, и следовательно, должно было бы испытывать куда больший позыв к изменению стереотипов своего бытия. И если бы материальная нужда могла лежать в основе прогресса, то венцом творения еще задолго до человека должно было бы стать какое-нибудь одноклеточное. Однако этого нет: ничто не заставляет животное ни изобретать какие-то орудия, ни слагать стихи, ни тем более задумываться над тайной посмертной жизни. Все ограничивается лишь простым регулированием численности популяций. Почему же в таком случае ненасытен человек, который благодаря дару сознания получает огромное преимущество перед любым самым совершенным созданием природы? Нет, не материальная нужда гонит его. Впрочем, и сама нужда, скорее всего, является поздним продуктом социологического мифотворчества, чем действительностью: ведь в природе устроено так, что стабилизация вида наступает только при полном равновесии его потребностей со всем тем, что может предоставить ему окружающая среда. Лишь граничащие с катастрофой изменения природных условий в состоянии нарушить сложившийся баланс и стимулировать процесс видообразования. Многие же виды существуют на Земле рядом с человеком (и его предками) вот уже миллионы лет. Но если полностью обеспечить себя в состоянии даже менее совершенное, то почему же вдруг венец творения должен находиться в постоянном дисбалансе с природой? Ведь - в отличие от приносимого волхвами - дары богов должны иметь не только символическое значение, и не может быть, чтобы, как запретное яблоко вместо добра и зла обнаружило перед человеком всего лишь его наготу, дарованное ему сознание способно только на то, чтобы сделать явственным лишь вечную его обделенность в чем-то. Нет, непрестанная погоня за чем-то новым, как кажется, может быть объяснена только тем фактом, что не прерываемое ни на единое мгновение творчество оказывается единственно возможным способом существования нашего сознания, является столь же принудительным для нас, сколь и дыхание. Мы уже видели выше, что даже ритуальная, то есть предшествующая собственно знаковым формам общения, коммуникация решительно немыслима без творчества. Единственным залогом взаимопонимания может служить только самостоятельное воссоздание всего того, что выступает предметом любого информационного обмена. Но одно - самостоятельно воспроизвести какое-то явственно обозначаемое действие, совсем другое - воссоздать по существу из порождаемого кем-то информационного хаоса нечто содержательное и законченное. Именно так - хаоса, ибо, как уже говорилось, полная аура слова (или, говоря шире, любого знака вообще) на самом деле может скрывать в себе все что угодно, вплоть до прямого опровержения каких-то фиксированных конвенциональных его значений. Поэтому полнота и точность восприятия всего транслируемого нам смысла обеспечивается отнюдь не автоматически. Словом, переход от ритуальной коммуникации к речевому общению нисколько не облегчает взаимопонимание людей. Никакой информационный обмен между людьми не может быть осуществлен в процессе простого пассивного созерцания происходящего вне их - это всегда напряженная работа, требующая определенных затрат от обеих сторон. И уж тем более справедливым это становится там, где общение начинает осуществляться на основе знака. Ведь, кроме всего прочего, знаковая коммуникация - это уже совершенно иной уровень абстракций, фигурирующих в процессе информационного взаимодействия, и собственное несовершенство языка вместе с нашей неспособностью его средствами абсолютно точно воспроизвести какой бы то ни было предмет лишь усугубляют необходимость постоянной работы духа, связанной с самостоятельным воссозданием всего фиксируемого нами. Но жирно подчеркнем последнее: и несовершенство языка и наша собственная нерадивость в его освоении лишь усугубляют строгую необходимость именно такой организации сознания, но отнюдь не объясняют ее. Само же объяснение лежит куда как глубже. Повторю еще одну существенно важную для понимания всего того, о чем говорится здесь, деталь. Облачение идеального в осязаемую плоть знака происходит не только там, где взаимодействуют две стороны, два автономных сознания, но и в течение всех двадцати четырех часов в сутки в каждом из нас. Человек не мыслит словами (в противном случае почему бы не предположить, что мыслить можно и простыми комбинациями каких-то артикуляционных фигур); слово, или любой знак вообще - это лишь вспомогательное средство воплощения образа, чувства, идеи. Но вместе с тем абсолютно неправильным было бы утверждать и полную независимость вещественной формы знака от его значения. Именно поэтому та работа нашей души, которая связана с поиском адекватного выражения рождаемых в нас идей, чувств, образов, есть в то же время и постоянное порождение какого-то нового их содержания. Иначе говоря, уже сам поиск нужного слова, взгляда, жеста, позы есть в то же самое время и привнесение какого-то нового оттенка в воплощаемую ими мысль, благодаря чему последняя требует уже каких-то новых средств своего выражения. И этот процесс не может иметь завершения. Таинственная связь (но и бездонная пропасть!) между идеальным и материальным - вот что в конечном счете лежит в основе любого творчества. Именно в ней его первопричина. Можно по-разному глядеть на одни и те же вещи. Так, можно видеть в духе и материи соотношение абсолютно противоположных и непроницаемых друг для друга начал. Осколок смальты существует сам по себе, и допустимо полагать, что он остается совершенно безразличным к палитре того панно, в единую структуру которого включается. Больше того, предположение, что что-то должно меняться в нем с использованием его в составе какой-то иной мозаики, выглядит почти абсурдным. Но здесь, как кажется, все ясно: есть бездушное стекло, и есть вне его творящий гармонию замысел мастера. Можно ли представить, чтобы мертвое это стекло было в состоянии само складываться в нечто осмысленное? Как любое биологическое тело, человек состоит из клеток, клетки - из молекул, молекулы - из атомов и так далее и так далее. И уходящая в эту бесконечность тонкая структура человеческой плоти, подобно разноцветной смальте, в свою очередь имеет право рассматриваться как что-то трансцендентное всему содержанию, которое переполняет нашу душу. Но ведь можно видеть в таинственных этих стихиях и две разные стороны чего-то одного... Я пишу служебные записки, выпрашивая у руководства оргтехнику для своей лаборатории, и сложными инженерными расчетами определяю основные параметры тарифных систем для многотысячных коллективов огромных предприятий, я делаю замечания своим сотрудникам и сам хожу на ковер к своему шефу, я веду переговоры с руководством известных не только России заводов и шахт и безбожно ругаюсь со службами, обязанными обеспечивать мою работу, я пью водку и плачусь на жизнь своим друзьям, я слагаю стихи и разговариваю со своей кошкой...
– в самом ли деле во всех этих случаях все элементы, из которых в конечном счете складываются мои соматические ткани остаются совершенно безучастными и абсолютно безразличными к тому, что, собственно, и составляет сиюминутное содержание моей жизни? Ведь здесь уже нет никакого противостояния замысла и используемого каким-то чуждым мне художником материала - все это от начала до конца делаю я сам. Иными словами, сама смальта животворит то, что на годы и годы остается в моей памяти. Давно уже ставшими классикой опыты доказали, что ткани живых тел способны отвечать не только физико-химическим воздействиям, но и изменению духовной атмосферы, которая складывается вокруг них. Бог весть, что именно фиксируется всплесками полиграфа или ореолами кирлиановских фотографий. Но известно одно: любое работающее тело обязано что-то излучать. Поэтому когда речь идет об одном и том же теле, то постоянно меняющийся характер излучения может свидетельствовать только о постоянном изменении содержания выполняемой им работы. И если реакция соматических тканей на тонкие нюансы эмоционального состояния человека способна отчетливо регистрироваться прибором, то тем самым регистрируется факт того, что каждое движение нашей души сопровождается изменением характеристик каких-то глубинных, вполне материальных, процессов, протекающих на всех уровнях организации живой материи - клеточном, субклеточном, молекулярном и так далее. Правда, это утверждение влечет за собой уже близкий к абсурду вывод о том, что не только органические молекулы, но даже атомы любого вещества входя в состав соматических тканей мыслящего субъекта, должны обретать какие-то новые свойства, отличающие их от таких же элементов, но формирующих структуру лишенной души материи. Но, если уж на то пошло, то почему бы и нет?
Подведем итоги.
Первое.
Если достаточно жесткая связь между содержанием духовной деятельности человека и характером той обеспечивающей ее работы, которая выполняется живой материей на всех уровнях своей организации, действительно существует, то она в принципе не может быть односторонней. Иначе говоря, не только определенность содержания каких-то идей, (чувств, образов) должна на всех этажах строения живого тела формировать тонкую структуру деятельности, в которой им надлежит материализоваться, но и сама структура движения всех тканей нашего организма обязана накладывать свой отпечаток на содержание любого откровения духа. Перефразируя известное всем положение, можно сказать, что форма сиюминутного бытия определяет сиюминутное содержание сознания в той же мере, в какой само сознание в каждый данный момент определяет формулу нашего материального существования. Хотелось бы только предостеречь. Состав образа, чувства, идеи и тонкая структура сопровождающего их движения соматических тканей - это далеко не одно и то же. Между ними - бездна, между ними - тайна. Как одно превращается в другое, неизвестно. Здесь что-то вроде соотношения "входа" и "выхода", но вот что творится внутри самого "черного ящика" - человеку еще придется разгадывать. Но все это должно было бы означать, что достижение абсолютного духовного консонанса, полное взаимопроникновение в сокровенный мир идеального вообще невозможно. Ведь в этом случае препятствием и формированию одинакового способа описания, и одинаковому пониманию вербальных (знаковых) портретов одних и тех вещей будет служить уже не только несовершенство языка и наше неумение владеть им, но и уникальность собственной природы каждого из нас. Одни только половозрастные отличия способны взгромоздить между нами что-то вроде китайской стены. Но уникальность каждого не сводится только к ним, поэтому неодолимым препятствием взаимопониманию способны встать - как бы это ни казалось смешным - и отличия в росте, и разная комплекция, и даже разный цвет волос... Таким образом, уже самим строем нашей природы мы были бы навсегда обречены на непонимание друг друга. Нас не могло бы спасти даже какое-нибудь споровое размножение или тотальное клонирование, потому что и при генетическом тождестве материальные отличия, как например, обусловленный региональными особенностями питания химизм соматических тканей, оставались бы и здесь. Но ведь кроме материальных начал остаются еще и такие неосязаемости, как индивидуализированная культура, жизненный опыт и так далее, и так далее... И только ни на мгновение не прерываемый труд, связанный с самостоятельным воссозданием каждым всего того, что открывается другим, дает нам возможность говорить и в самом деле на одном языке со всеми. В конечном счете ничто иное, как этот вечный труд "...напряженной, как арфа, души" каждого из нас и образует собой действительный фундамент всей человеческой культуры. Только благодаря ему оказывается возможным возведение всего, что составляет законную гордость нашего царственного племени. Без какого бы то ни было исключения все, созданное человеком, покоится именно на нем, и никакие герои-одиночки никогда не сумели бы вывести человечество из состояния дикости. Да, это так: когда короли начинают строить, у возчиков действительно прибавляется работы. Но вместе с этой старой мудростью нужно помнить и другое: строят короли отнюдь не на пустом месте, но преобразуют города, созданные трудом других, да и возводят свое они совсем не из ничего, но именно из тех кирпичей, что всю жизнь обжигали и их великие предшественники и их подданные. Ни один гений никогда не создаст ничего, если он будет лишен возможности использовать все созданное другими. Поэтому и сам феномен гениальности, в свою очередь, существует только благодаря вечному творчеству всех. А впрочем, не исключено, что и вправду гениальность - это просто функция времени, и никакой герой никогда не смог бы заявить о себе, родись он среди людей, еще не подготовивших фундамента для каких-то перемен. Говорят, черные дыры - это та область пространства, в которой зарождается материя. Таким образом, именно уникальность нашей природы, помноженная как на несовершенство средств нашего общения, так и на нашу неспособность овладеть ими в полной мере, и образует собой ту "черную дыру", из которой чудом всеобщего человеческого творчества вдруг появляется все. Второе. Основным законом этого вечного духовного труда, на который обречен каждый из нас, является то, что через тысячелетия прозвучит, наконец, в Нагорной проповеди Христа. И, может быть, в самом деле в осознании его непреступаемым императивом человеческой совести можно видеть преодоление некоторого эволюционного рубежа всей развивающейся Вселенной. Рубежа, равновеликого зарождению жизни или становлению разума... Разумеется, это положение не может рассматриваться как не подлежащий сомнению абсолют. Поэтому здесь необходимо уточнить следующее. Все законы этого мира можно условно разделить на два рода: динамические и статистические. Первым подчиняются все явления (то есть каждое явление в отдельности), на которые распространяется их действие. Таков, например, закон всемирного тяготения: ничто материальное не может нарушить его. Вторым подчиняется только весь класс явлений в целом, однако любое из них в отдельности в силу тех или иных причин может до некоторой степени ему противоречить. Так, например, на все времена общим законом является то, что родители должны уходить из жизни раньше своих детей; однако ясно, что никто не может поручиться за его незыблемость в каждой конкретной семье. Законы, лежащие в основе развития человеческого общества, как правило, носят именно статистический характер. Статистический характер носит и тот - нравственный - закон, о котором говорится здесь. Поэтому любое действие любого отдельно взятого индивида (или каких-то социальных групп) может сколь угодно существенно противоречить ему. И все же это нисколько не мешает ему быть имманентным законом творчества, которому безоговорочно подчиняется деятельность всех сквозящих через тысячелетия поколений.
5. Одухотворение чувства
Итак, посредством знака ни одно откровение духа никогда не будет передано с абсолютной точностью. Содержание знака может быть только самостоятельно воссоздано кем-то другим, а значит, всякий раз оно будет подвергаться какой-то - зачастую весьма значительной - деформации. Поэтому, образно говоря, любой информационный обмен легко может быть уподоблен старой игре в "испорченный телефон". Впрочем, это обстоятельство имеет не только негативные следствия. Ведь именно благодаря принципиальной невозможности обеспечить абсолютное тождество на обоих полюсах обмена с каждым разом содержание знака - пусть и в микроскопических дозах - обогащается какими-то новыми оттенками смысла, по-иному раскрывающими исходную его структуру; и чем интенсивней оказывается его обращение и чем шире становится сфера последнего, тем более высокой и радужной короной украшается бесхитростная твердь его первозданного ядра. Впрочем, по мере роста интенсивности информационного оборота все уплотняющиеся слои непрестанно пульсирующей знаковой короны постепенно сливаются с его смысловым центром. И со временем полным содержанием практически любого знака оказываются уже не только неуловимые контуры исходной смысловой тверди, но и все то, что ее окружает. Больше того, в конечном счете и само ядро становится значимым лишь благодаря переменчивой своей короне; без нее все выразимое им со временем превращается в обыкновенную банальность, и во многом именно она начинает формировать собой культуру и самую душу народа. Но все это касается не только опосредующего наше общение начала, но и самих субъектов обмена. Ведь чем шире круг общения индивида, тем большее от постепенно формирующегося смыслового ореола знака становится и его собственным достоянием. Да и само это достояние не остается при всех обстоятельствах тождественным себе, ибо любое новообретение духа каждый раз бросает какой-то неожиданный незнакомый свет на все то, что годами формировало душу каждого из нас. В свою очередь, чем шире круг общения и социальный опыт человека, и чем богаче содержание всего уже усвоенного им, тем большее он сам может передать кому-то другому. Таким образом, таинственный процесс вечного творческого созидания мира нашей культуры (если, разумеется, видеть в ней только то, что запечатлевается в знаке) складывается из двух основных составляющих. Одна из них - та, что была очерчена выше. Ее сущность состоит в том, что каждый индивид в каждом акте информационного обмена вынужден самостоятельно воссоздавать все то, что является его предметом. Вторая заключается в том, что в результате многократного повторения этого процесса полное содержание любого знака оказывается намного богаче любого, даже самого широкого контекста конечного информационного процесса. (И, к слову, не в последнюю очередь именно это обстоятельство обусловливает возможность восхождения любого индивида к самым вершинам человеческого духа, не будь его, все в этом мире было бы иначе, ибо никто из нас так никогда и не смог бы возвыситься над обыденностью.) Так что и в самом деле при всей своей парадоксальности невозможность обеспечения абсолютной аутентичности смысла на обоих полюсах знакового обмена имеет скорее позитивное, нежели негативное следствие. Да, может быть, и в самом деле та доля взаимного непонимания, на которую обречены все мы самим строем и нашей природы и нашего языка, способна стать причиной каких-то неудобств, если не более того. Но попробуем представить себе такое положение вещей, при котором впервые порождаемые кем-то образы, чувства, идеи всегда передаются без каких бы то ни было искажений, с абсолютной точностью. Способно ли таким образом организованное знаковое общение людей пойти на пользу человеку? Едва ли. Ведь можно утверждать, что в этом случае ни одна из составляющих тотального творческого процесса, формирующего мир человеческой культуры, не сможет реализоваться. Не исключено, конечно, что и в этом случае развитие и человеческого духа, и общества будет-таки иметь место. Но темпы этого развития, скорее всего, должны быть на несколько порядков ниже, тех, которые имели место в реально истекшей истории. Поэтому при такой системе коммуникации человечество, вероятно, еще долгое время не знало бы ни понятия истории, ни понятия культуры. Словом, и через сорок тысячелетий после завершения антропогенетического процесса и становления нового вида Homo Sapiens человек в сущности мало бы чем отличался от обезьяны. Правда, можно предположить и то, что в этом случае действовали бы какие-то иные механизмы духовного восхождения. Но тогда, скорее всего, вся наша культура имела бы совершенно иной облик...