Шрифт:
Отец тряхнул его за грудки так, что затылок ударился о лопатки, и, опомнившись, отшвырнул от себя, едва не раскроив ему череп о батарею, и это вместо того, чтобы смиренно попросить прощения у несчастного юноши за те обиды, которые наверняка нанесли ему какие-то другие евреи.
"Ага!
– подумал я, - и в тебе, душенька, не молчит разбойничья кровь". Снова подтверждаю вашу правоту, дорогие фагоциты: нельзя верить еврейской кротости, хоть бы она и выдерживалась тридцать лет сряду ведь даже я мог поклясться, что отец никого не способен тронуть пальцем. И еще кружка на вашу мельницу: он тоже был тайным сионистом, ибо ни из-за какого личного оскорбления отец никогда никого не схватил бы за лацканы. Правда, от меня уже никаких эксцессов не ждите, поскольку и я от вас не жду ничего хорошего: я уже и забыл, когда в последний раз мне хотелось кого-то ударить или пожелать зла - мне хочется только забиться в угол, чтобы вас не видеть.
Подружившиеся в трудовых свершениях родители каждый вечер уходили гулять в степь. Понемногу отец проникся к маме таким доверием, что решился поделиться с нею самым заветным своим прозрением: что Сталин позаимствовал план индустриализации у Троцкого. Сильного впечатления эта новость не произвела. В любую минуту ожидая нового ареста, отец не смел и думать о женитьбе, но ведь всегда найдутся хлопотуньи, которые похлопочут об этом вместо тебя. Не знаю, как отец оформил это технически: после лагеря дед Аврум спросил его, почему он не женится, и он чуть не сгорел от стыда: с родным отцом да о таких неприличностях (образчик еврейского ханжества). Для мамы же было непосильным умственным усилием осознать, что она связывает свою жизнь и со ссыльным и с еврем одновременно - в человеке ей всегда с трудом удавалось видеть, кроме человека, еще что-то национальность, там, чин... Зато во время венчания в загсе она не сумела выговорить свою новую адскую фамилию.
По части выпивки отец сильно разочаровал дедушку Ковальчука, но зато так отличился на кизяке (им у нас топили - кирпичами сушеного навоза, предварительно перемешанного босыми ногами), так скользил от колодца с четырьмя ведрами разом, так играючи припер с базара пятипудовый мешок муки - три версты как-никак... Впрочем, бабушку он скорее всего купил именно тем, чем разочаровал дедушку.
Ледяная комнатенка в бараке, где помещалась только кровать, - на мой взгляд, идеальное помещение для новобрачных (и это когда русский народ истекал кровью на полях сражений - ни один еврей не имеет права спать с женой, пока страдает хоть один русский - пусть благоденствуют только Дерюченки!). До самого рождения Гришки мама продолжала звать отца на "вы" и Яковом Абрамовичем.
Уже с Гришкой на руках (война успела кончиться) родители совершили исход в Воронежскую область - каким-то чудом подвернулась работа в пединституте, ближе к обожаемой Науке. Там отец на недолгое время воссоединился с папой Аврумом и мамой Двойрой. Там же моя мама наконец поняла, что слово "еврей", которым ее предостерегали понимающие люди, и в самом деле что-то означает: какие-то странноватые люди обращаются к ее мужу: каля-баля, каля-баля (так у нас в Эдеме изображали казахский язык), а он, к ее изумлению, внезапно в ответ тоже: каля-баля, каля-баля...
Мое появление на свет, ночные бдения над новой диссертацией, конспиративные поездки в московские библиотеки (отец не имел права задерживаться в крупных городах), непрекращающийся лекторский триумф (прочитав в книжке что-то интересное, отец едва мог дотерпеть до утра, чтобы рассказать ученикам), студенты-орденоносцы в кубанках (когда они склонялись над тетрадями, медали, позвякивая, ложились на бумагу, восхищенно вспоминал отец).
Бдительный доносчик (отец в лекции упомянул, что Волго-Донской канал какие-то космополитические турки выдумали раньше Сталина), ректор, бывший командир партизанского отряда, заткнувший подлую доносчикову пасть, объявив, что Каценеленбоген давно реабилитирован, - наглость была настолько рискованной, что никому не пришло в голову проверить (а отцу не пришло в голову считать доносчика таким же русским человеком, как и спасителя: он остался в уверенности, что русские его всегда только спасали).
Аресты "повторников", начальник госбезопасности - отцовский студент-заочник, продержавший его всю ночь, а наутро, тоже рискуя шкурой, собственноручно доставший ему билет обратно в Акмолинскую область спасать дебилов от двоек и хулиганов от тюрьмы (у нас дома вечно толкались какие-то уголовные рожи - но для меня это были очень заманчивые знакомства).
Унесши ноги за месяц до защиты новой диссертации, отец уже не мечтал о большем, кроме как сдать маму с детьми в мозолистые руки дедушки Ковальчука, а самому податься куда-нибудь в старатели или лесорубы, но его снова зазвали в школу - сначала на гибельную Ирмовку, а потом и в центральный состав - еврею дай только палец. В пятидесятом, что ли, году воротившийся из столицы партийный активист Разоренов выразил возмущение в райкоме, что повсюду сажают евреев - одни мы остались в стороне от прогресса. У нас было два еврея. Директора Мехзавода Гольдина таки посадили за то, что он распорядился развозить рабочим воду на заводской лошади. Отца же всего только отстранили от преподавания партийной науки логики и партийной науки географии, - на языках же можно было оставить и чужака.
Но как мог отец сердиться на такие мелочи, если студенты-орденоносцы всю ночь прождали его у здания ГБ в темноте под деревьями. Ради этих верных фронтовых друзей отец, тоже роевым образом, не принимал всерьез и Разоренова: фагоциты, эти закономернейшие порождения и необходимейшие ограждения любого народа, представлялись ему кучкой нетипичных негодяев. По-настоящему они достали его только через детей, то есть через нас с Гришкой.
Слово "карьера" вызывало у отца недоуменно-брезгливое выражение, но тот факт, что его чистых, одаренных сыновей государство при практически полном одобрении либо равнодушии коллег твердо отказывается признать своими, был, возможно, самым сильным потрясением в его бурной жизни. И где-то в семидесятые годы он взбунтовался - бунт на коленях: принялся с множеством предосторожностей (умысел-то был крамольнейший!) собирать доказательства того, что евреи суть не что иное, как люди. Лет за десять, ложась щекой на страницу и мученически куролеся пером у себя под глазом, отец собрал громаднейшую картотеку, неопровержимо свидетельствующую о том, что евреи тоже плачут, теряя родных и близких, что бывают случаи, когда они проявляют храбрость и великодушие, что иногда они погибают на войне, а то и совершают легкомысленные поступки, что среди них попадаются не только большевики, но и меньшевики и даже кадеты, не только чекисты, но и борцы с оными - и т.д. и т.д. Он изводил нас, зачитывая все новые и новые доказательства того, что мы тоже люди. Он так выискивал и высматривал всюду все, что касалось евреев, что это начинало злить меня: как будто, кроме его драгоценных евреев, и интересоваться больше нечем, - я не понимал, что именно меня он и пытался защитить.
Какая разница, закипал я, сколько среди евреев Героев Советского Союза, физиков и поэтов и сколько палачей и аферистов, - я не желаю ни лавра Кафки, ни тавра Ягоды, - каждый должен отвечать только за себя: я покушался опять-таки на Единство, важнейшей опорой которого является принцип "один за всех - все за одного". Отец же старался уверить себя, что антисемитизм - плод искреннего заблуждения, которое можно рассеять фактами. И теперь у меня опять-таки не поднимается рука снести в макулатуру самую полную в мире, подвижнически, по-муравьино-пчелиному собранную коллекцию улик, перед лицом которых ни один суд не сможет отрицать, что в мороз еврею холодно, а в жару жарко.