Шрифт:
Было стыдно Барыкину, но яйца он взял и пошел по Москве, разглядывая ее во всех подробностях.
А подробности жизни московской тогда были у всех на виду.
День и ночь ревели и выли над Москвой тревожные сирены, извещая народ о налетах немецких самолетов. И два раза Барыкин был свидетелем бомбежки, когда рушились высоченные здания и пылали пожары от зажигательных бомб.
Москвичи тушили пожары. И женщины, и старики, и дети хлопотали вокруг жарко полыхающих домов, подносили воду, песок.
А Барыкин, как посторонний, шел по Москве, омраченной ужасным горем. Он и был посторонним в этом великом городе, куда попал впервые в эти печальные дни.
Дети и жена его остались на Урале, в Пышме. И он подумывал: уж не поехать ли ему домой? Тем более многие тогда уезжали из Москвы. И не в сторону фронта, а на восток, в глубинные районы страны, не затронутые войной.
По асфальту московских улиц днем и ночью катились грузовики, доверху наполненные домашним скарбом, тюфяками и чемоданами, узлами и бельем и детскими колясками.
"Может, и мне, - думал Барыкин, - попроситься на какой-нибудь грузовик? Авось не сгонят. А не то можно протиснуться в вагон отходящего поезда. В сумятице-то этакой, пожалуй, и не разберут, кто я, откуда взялся и куда и зачем еду. Глядишь, дня за три и до дома доберусь. Баба до смерти будет рада".
Думая так, он все шел и шел по Москве, приглядываясь к потревоженной московской жизни. И все не решался попроситься на грузовик. Отчего-то не решался. Что-то удерживало его.
Уже в сумерках он забрел в захламленный двор где-то близ Москворецкого моста, поискал во дворе уборную. Не нашел. И побрел в соседний двор, еще больше замусоренный.
Тут у ворот его встретил древний старик, указал ему проход в нужное место, а потом спросил, не с фронта ли он.
– С фронта, - откровенно сознался Барыкин.
– С самого, можно сказать, Западного фронта.
– Ну как там?
– поинтересовался старик.
– Скоро ли мы его обратно погоним?
И тут отчего-то смутился Барыкин. Не посмел он почему-то сказать старику, что дела наши на фронте до крайности неважны, что противник теснит нас со страшной силой. Хотя об этом уже сообщалось по радио и в газетах писалось со всей почти что откровенностью.
Не хотел почему-то Барыкин прямо подтверждать эти скорбные сведения и неожиданно, даже для самого себя неожиданно, сказал:
– Да ведь, видишь ли, отец, больно коротко и крепко он нас взял спервоначалу. Пушек у него больше, что ли. И опять же танки. И эти... самолеты.
– А где же наши-то самолеты и наши танки?
– гневно и требовательно спросил старик, будто Барыкин отвечает перед ним за всю войну, за весь ход военных действий и за несчастья, выпавшие на нашу долю.
– Где же наши-то пушки?
И Барыкин, опять же неожиданно для себя, вдруг почувствовал перед стариком свою ответственность. Он почувствовал вдруг, что на нем, Барыкине, казенная шинель с лычками, с пуговицами и пилотка, правда, не пригодная уже для зимнего сезона, ее давно бы надо заменить шапкой. Но все равно он находится сейчас в военном обмундировании и должен разговаривать с гражданским стариком как военный, поскольку он так строго его спрашивает.
– Видишь ли, - опять сказал Барыкин, будто оправдываясь, - мы его сейчас, немца, вроде как заманываем в глубину, потому что он напал на нас почти что врасплох. А потом уж есть такой замысел шарахнуть его как следует...
– Ну, до какой же поры мы его будем заманывать?
– возмутился старик. Он, считай, уже под самую Москву подступил...
– Ничего, ничего, отец, будет время - мы шарахнем его!
– бодро заверил старика Барыкин. И опять удивился собственной бодрости. И зачем-то еще приврал, что есть уже особый, секретный приказ от самого главного шарахнуть немца под самой Москвой, шарахнуть так, чтоб от него только шкурка осталась чертям на шапку.
– Вот такие дела, отец. А сам я лично нахожусь в отлучке по особому распоряжению. Завтра должен явиться в штаб. И сейчас гляжу, где бы мне тут временно переночевать до утра, дабы я мог явиться в штаб в полной воинской сохранности и в хорошем виде...
Старик пригласил его к себе.
Старик нарезал ему небольшими ломтями кирпичик черного хлеба, налил чаю, но сам есть хлеб не стал, а только прихлебывал чай и глядел, как жадно ест этот проголодавшийся боец. И по глазам стариковским было видно, что хлеба он и сам сейчас поел бы с величайшим наслаждением, но хлеба мало и боец-то едва ли поест досыта.
Во время чаепития пришла немолодая женщина, должно быть, дочь старика. Она вежливо, но не очень любезно поздоровалась с бойцом и сразу стала искать что-то в соседнем закутке. Потом позвала туда старика. И Барыкин слышал, как она спросила строго: