Шрифт:
Я же был тогда в таком состоянии, что и санитарить не мог. Но пределы человеческой выносливости неисповедимы — я стал мерить температуру, получив в руки драгоценность — настоящий градусник, и стал заполнять температурные листки.
Как ни скромен был мой опыт в больнице, я ясно понимал, что в больнице лежат только умирающие.
Когда опухшего гиганта лагерника, раздутого от отеков и никак не согревающегося, заталкивали в теплую ванну, то и в ванне дистрофик не мог согреться.
На всех этих больных заполнялись истории болезни, записывались какие-то назначения, которые никем не исполнялись. Ничего в аптеке санчасти не было, кроме марганцовки. Ее-то и давали, то внутрь в слабом растворе, то как повязку на цинготные и пеллагрозные раны.
Возможно, что это и не было самым худшим лечением по существу, но на меня производило угнетающее впечатление.
В палате лежали шесть или семь человек.
И вот этих-то завтрашних, а то и сегодняшних мертвецов ежедневно посещал начальник санитарной части прииска из вольнонаемных доктор Ямпольский в белоснежной рубашке, в отглаженном халате, в сером вольном костюме, который врачу подарили блатари за то, что он отправил их в Центральную больницу на Левый берег, здоровых, а этих мертвецов оставил у себя.
Тут-то я и встретил махновца Рябоконя.
Доктор в сверкающем накрахмаленном халате прохаживался вдоль восьми топчанов с матрацами, набитыми ветками стланика, хвойными иглами, стертыми в песок, в зеленый порошок, и сучьями, выгибавшимися как живые или, по крайней мере, мертвые человеческие руки, такие же худые, такие же черные.
На этих матрацах, покрытых выношенными десятисрочными одеялами, не умевшими удержать даже капли тепла, не могли согреться ни я, ни мои умирающие соседи — латыш и махновец.
Доктор Ямпольский объявил мне, что начальник велел ему строить свою больницу хозяйственным способом, и вот мы — он и я — завтра начнем это строительство. «Ты пока будешь на истории болезни».
Предложение меня не радовало. Мне хотелось только смерти, но на самоубийство я не решался, а тянул, тянул день за днем.
Увидев, что я вовсе не могу помогать ему в его строительных планах — бревна, даже тонкие палки я толкать не мог, а просто сидел (хотел написать — на земле, но на Колыме не сидят на земле — из-за вечной мерзлоты, там это не принято из-за возможности летального исхода) на каком-то бревне, на валежнике сидел и смотрел на своего начальника и на его упражнение по окорке бревна — балана, — Ямпольский держать меня в больнице не стал, а сразу же взял другого санитара, и нарядчик прииска «Спокойный» послал меня в помощь углежогу.
У углежога я проработал несколько дней, а потом ушел на какую-то другую работу, а потом встреча с Лешей Чекановым придала моей жизни смертный вращательный ход.
В Ягодном во время дела об отказах, прекращенного дела, мне удалось связаться с Лесняком, моим ангелом-хранителем на Колыме. Не то что Лесняк был единственным хранителем назначенной мне судьбы — для этого сил Лесняка и его жены, Нины Владимировны Савоевой, не могло хватить — это понимали мы все трое. Но все-таки попытка не пытка — сунуть палку в колеса этой смертной машины.
Но я, человек «дерзкий на руку», как говорят блатари, предпочитаю рассчитаться с моими врагами раньше, чем отдать долг друзьям.
Сначала очередь — грешников, потом праведников. Поэтому Лесняк и Савоева уступают место подлецу Ямпольскому.
Так, очевидно, и надо. У меня рука не поднимется, чтобы прославить праведника, пока не назван негодяй. После этого отнюдь не лирического, но необходимого отступления возвращаюсь к рассказу о Ямпольском.
Когда я вернулся на «Спокойный» из следственного изолятора, для меня, конечно, были закрыты все двери в санчасти, свой лимит внимания я уже исчерпал до дна, и, встретив меня в зоне, доктор Ямпольский отвернул голову в сторону, будто он никогда меня и не видал.
Но доктор Ямпольский получил уже письмо еще до нашей встречи в зоне, письмо от вольнонаемной начальницы районной больницы доктора Савоевой, договорницы и члена партии, где Савоева просила оказать мне помощь — Лесняк сообщил ей о моем положении, — попросту направить в районную больницу, как больного. Больным я и был.
Письмо это было привезено на «Спокойный» кем-то из врачей.
Доктор Ямпольский, не вызывая меня, не рассказывая ничего мне, просто передал письмо Савоевой начальнику ОЛПа Емельянову. То есть сделал донос на Савоеву.
Когда я, также извещенный об этом письме, загородил дорогу Ямпольскому в лагере и, разумеется, в самых почтительных выражениях, как мне подсказывал лагерный опыт, осведомился о судьбе этого письма, Ямпольский сказал, что письмо передал, вручил начальнику ОЛПа, и я должен обращаться туда, а не в санчасть к Ямпольскому.
Я не стал долго ждать, записался на прием к Емельянову. Начальник ОЛПа меня немного знал и лично — мы вместе шли в буран открывать этот прииск — одним переходом, — ветер валил всех с ног, вольных, заключенных, начальников и работяг. Меня он, конечно, не помнил, но отнесся к письму главврача как к вполне нормальной просьбе.