Шрифт:
Салтыков начал с описания той среды, которая была ему лучше всего знакома — среды провинциального чиновничества. Правда, в первых очерках Салтыков еще достаточно осторожен, он относит чиновничьи «подвиги», о которых в них повествуется, к прошлым временам и называет эти очерки «рассказами подьячего». Но подьячих — служащих в местных государственных учреждениях, «приказах» (отсюда и другое их название, часто встречающееся в «Губернских очерках» — приказные) — давно уже, с XVIII века, в России не существовало, подьячие давно именовались в соответствии с петровской табелью о рангах регистраторами, советниками, асессорами. Проделок же исправников, становых, стряпчих, городничих, уездных лекарей, которых он насмотрелся за годы службы в Вятской губернии, ему хватило бы на множество «рассказов подьячего». Эти рассказы скоро и появятся, и Салтыков уже не будет скрываться под личиной некоего «подьячего», а воспользуется другой «маской» — либерального отставного надворного советника Николая Ивановича Щедрина.
Откуда взялся этот псевдоним, впоследствии как бы заместивший в сознании всей читающей России подлинное имя своего создателя — Михаила Евграфовича Салтыкова? Может быть, он вспомнил крестьян Щедриных, которых было много в ярославском имении матери — Заозерье? Может быть, он «взял» его у купца-раскольника Трофима Тихоновича Щедрина, которого некогда допрашивал в Казани? А может быть, здесь содержится намек на «либерализм» «отставного надворного советника», его особую позицию — отрицателя и «обличителя» российской бюрократической системы: ведь французское слово liberal означает и «свободомыслящий» и «щедрый». Эта — либеральная — позиция Николая Ивановича Щедрина и была четко формулирована — как итог собственного опыта — и в заключении очерка «Вместо введения».
Салтыков появился в Петербурге в те дни, когда казалось, что со смертью Николая «прошлые времена» действительно становились прошлым, что наступала новая эпоха — «эпоха возрождения», что холодную «зиму» сменила наконец весенняя «оттепель». Поэтому «Вместо введения» и заканчивалось знаменательными словами: «Смею думать, что все мы, от мала до велика, видя ту упорную и непрестанную борьбу с злом, предпринимаемую теми, в руках которых хранится судьба России, — все мы обязаны, по мере сил, содействовать этой борьбе и облегчать ее» (слова эти были исключены Салтыковым в 1864 году, в четвертом издании «Губернских очерков», когда содержание и итоги «эпохи возрождения» вполне выяснились).
Позднее, в конце жизни, Салтыков так определил суть своей позиции этих лет, выраженной образом Николая Ивановича Щедрина: «практикование либерализма в самом капище антилиберализма». Капище 13 антилиберализма — бюрократическая, чиновничья система самодержавной власти.
Салтыков, возвратившийся из ссылки, с воодушевлением принял начало «эпохи возрождения», эпохи упорной борьбы со злом, укоренившимся в старой николаевской России.
Итак «эпоха возрождения» наступила. Но изменилась ли хоть в какой-нибудь степени сила вещей, исчезли ли капища антилиберализма? Не служат ли по-прежнему чудовищному идолу власти огромные массы «подьячих» в присутственных местах Российской империи — всяческих палатах, губернских правлениях, канцеляриях — этих истинных капищах антилиберализма? Салтыков не мог не видеть, что такого изменения не произошло — даже тогда, когда «практиковать либерализм» начали самые верхи власти — император Александр II, министр внутренних дел Сергей Ланской, один из руководителей министерства — Николай Милютин. Тем не менее Салтыков был убежден, что надо, и надо немедленно, что-то предпринимать ради извлечения России из трясины застоя, крепостничества, продажности и произвола. И Салтыков хочет — он уверен, что и может, — действовать с такой целью. Но как действовать, что предпринимать?
13
Место служения чему-либо; по Далю — языческий храм, божница идолопоклонников.
Салтыков начинает «Губернские очерки» с самого очевидного — с явной негодности низших звеньев чиновничьей иерархии. В этих первых очерках Салтыков, выученик натуральной школы, порывает с тем направлением внутри школы, которому была близка его повесть «Запутанное дело», — направлением «сентиментального натурализма» (как его назвал критик Ап. Григорьев). Здесь уже не бедный чиновник, задавленный тяжкими жизненными обстоятельствами, страдающий, мятущийся, погибающий, не «бедный человек», вызывающий жалость и сочувствие, нет, это — закосневший в чиновничьей казуистике, грубый и хитрый стяжатель, хищник, паразитирующий на народном невежестве, бедности и несчастье.
Салтыковский подьячий прошлых времен с сожалением вспоминает об этих самых временах, когда не толковали о бескорыстии, взятки брали попросту, зато и дело делали: дело-то, правда, состояло в том, чтобы простодушного мужичка обобрать поискуснее.
В «другом» рассказе подьячего выступает на сцену знаменитый сарапульский городничий фон Дрейер, названный здесь Густавом Карлычем Фейером. По словам рассказчика, Фейер — не человек, а зверь, и все его деяния — «противоестественности». К числу таких противоестественностей принадлежали и жестокие преследования Дрейером-Фейером раскольников — во имя корыстной цели нажиться или выслужиться.
Рядом, как бы в контраст с хитроумным практиком-подьячим, появляется и чиновник, так сказать, новой формации, — «неумелый» 14 , фигура более сложная, чем незамысловатый старинный подьячий-взяточник. Это итог раздумий Салтыкова к концу его службы в Вятке, может быть, даже своеобразная самокритика. Умный мещанин-старообрядец Голенков размышляет, обращаясь к Николаю Ивановичу: «И знаете, ваше благородие, словами-то он <то есть чиновник — «неумелый»>, пожалуй, не говорит, а так всей фигурой в лицо тебе хлещет, что вот он честный да образованный, так ему за эти добродетели молебны служить следует... И диви бы законов не знали или там форм каких; все, батюшка, у него в памяти, да вот как станет перед ним живой человек — куда что пошло!.. Живого матерьялу они, сударь, не понимают!» А вот и собственная мысль Салтыкова, опять-таки итог его раздумий в годы ссылки, мысль, которую он по разным поводам и в разных формах развивает в ближайшие два-три года (мысль эта тоже вложена в уста Голенкова): «Ты, коли хочешь служить верой, так по верхам-то не лазий, а держись больше около земли, около земства-то...»
14
Очерк «Неумелые» в журнале был напечатан третьим, вслед за «Вместо введения» и первым «Рассказом подьячего», затем уже шел «другой» рассказ подьячего. Позднее очерк «Неумелые» будет перенесен в раздел «Юродивые», посвященный уже специально современному чиновничеству.
По возвращении из ссылки Салтыкову, бывшему петрашевцу — утопическому социалисту, провинциальному чиновнику, пережившему мрачный «искус» семилетней службы в недрах далекого северо-восточного края, предстояло «осмотреться», понять и найти свое место в жизни и литературе.
Салтыков и живет в это беспокойное, но полное надежд время, если можно так выразиться, «во все стороны», он хочет разобраться в происходящем без всякой предвзятости.
«То было время всеобщих «сований»... Я заметался вместе с другими... от тысячи неопределенных порывов, которые вдруг народились в моей груди и потянули меня на простор. Все мое существо, казалось, очистилось, просветлело; новая кровь катилась по жилам... «Зовет!» — раздавалось со всех сторон, и хотя чудо призвания заставляло себя ждать, но признаки, позволявшие угадывать сердцем его близость, чуялись всюду... Я вышел на призыв очень бойко... К чему я тогда не примазывался! в каком «хорошем» деле не предлагал своих услуг!»