Шрифт:
Оскар Уайльд
Портрет г-на У.Г.
Пер.
– С.Силищев
1
Пообедав с Эрскином в его небольшом уютном домике на Бердкейдж-Уок, мы сидели и беседовали в библиотеке, куда подали кофе и папиросы. Случилось так, что речь зашла о литературных подделках. Теперь уже не скажу, что натолкнуло нас на эту несколько необычную при таких обстоятельствах тему, но помню точно, что мы долго говорили о Макферсоне, Айерленде и Чаттертоне, причем в отношении последнего я настойчиво доказывал, что его так называемые подделки суть не что иное, как попытка добиться совершенства художественного воплощения, что мы не вправе спорить с автором по поводу формы, избранной им для своего произведения, и что, поскольку всякое Искусство является, до известной степени, действием стремлением достичь самовыражения в некой области воображаемого, свободной от досадных помех и ограничений реальной жизни, то осуждать художника за подделку - значит смешивать этическую проблему с проблемой эстетической.
Эрскин, который был много старше меня и до сих пор слушал с насмешливо-почтительным видом умудренного жизнью сорокалетнего человека, вдруг положил мне руку на плечо и спросил:
– Ну, а что бы ты сказал о молодом человеке, который имел странную теорию об одном произведении искусства, верил в нее и прибег к подделке, чтобы доказать свою правоту?
– О, это совсем другое дело, - ответил я.
Несколько мгновений Эрскин молчал, глядя на тоненькую серую струйку дыма, поднимающуюся с кончика его папиросы.
– Да, пожалуй, - промолвил он после паузы, - совсем другое.
Что-то в тоне его голоса - быть может, легкий оттенок горечи, возбудило мое любопытство.
– А ты что, знал когда-нибудь такого человека?
– спросил я.
– Да, - отозвался он, бросая папиросу в камин.
– Я говорил о моем близком друге, Сириле Грэхэме. Он был очень обаятелен, очень сумасброден и очень бессердечен. Однако именно он оставил мне единственное наследство, которое я получил за всю жизнь.
– И что же это было?
– поинтересовался я.
Эрскин поднялся с кресла, подошел к стоявшему в простенке между двумя окнами высокому инкрустированному шкафу, отпер его и тотчас вернулся, держа в руке небольшой, писанный на доске портрет, заключенный в старинную, немного потемневшую раму елизаветинского стиля.
На портрете был изображен в полный рост юноша в костюме шестнадцатого века. Он стоял у стола, положив правую руку на раскрытую книгу. Лет семнадцати на вид, он поражал необычайной, хотя и несколько женственной красотой. Собственно, если бы не одежда и коротко подстриженные волосы, лицо его, с мечтательными печальными глазами и тонко очерченным алым ртом, можно было бы принять за лицо девушки. Манерой, в особенности тем, как были написаны руки, картина напоминала позднего Франсуа Клуэ. Причудливый узор золотого шитья на черном бархатном камзоле и ярко-синие переливы фона, который так чудесно оттенял цвет костюма, сообщая ему какую-то светящуюся прозрачность, были вполне в духе Клуэ; да и две маски Трагедии и Комедии, - несколько нарочито помещенные на переднем плане, подле мраморного столика, отличала та строгость мазка и линий, столь непохожая на легкое изящество итальянцев, которую великий фламандский мастер так и не утратил полностью, даже живя при французском дворе, и которая сама по себе всегда была характерным признаком северного темперамента.
– Прелестная вещица, - заметил я.
– Но кто же этот очаровательный юноша, чью красоту так счастливо сохранило для нас Искусство?
– Перед тобой портрет господина У.Г., - с грустной улыбкой ответил Эрскин.
Не знаю, возможно, то была всего лишь случайная игра света, но мне показалось, что в глазах его блеснули слезы.
– Господина У.Г., - повторил я.
– А кто он такой, этот У.Г.?
– Неужели не помнишь? Посмотри на книгу у него под рукой.
– Там как будто что-то написано, вот только не разберу что, откликнулся я.
– Вот лупа, попытайся разглядеть, - сказал Эрскин, лицо которого не покидала все та же грустная улыбка.
Я взял лупу и, придвинув лампу поближе, принялся с трудом читать рукописные строчки, выведенные замысловатой старинной вязью: "Тому единственному, кому обязаны появлением нижеследующие сонеты..."
– Боже милостивый!
– воскликнул я.
– Да не шекспировский ли это У.Г.?
– Так говорил и Сирил Грэхэм, - пробормотал Эрскин.
– Но ведь юноша ничуть не похож на лорда Пемброка, - возразил я.
– Я же отлично знаю портреты из Пенхерста. Не далее как несколько недель назад мне довелось побывать в тех местах.
– А ты и в самом деле полагаешь, что сонеты посвящены лорду Пемброку?
– Совершенно в этом уверен, - ответил я.
– Пемброк, сам Шекспир и г-жа Мэри Фиттон как раз и есть те три фигуры, что выступают в сонетах; на этот счет не может быть никаких сомнений.
– Что ж, я с тобой согласен, - сказал Эрскин, - но так я считал не всегда. Когда-то я верил - да, пожалуй, когда-то я верил в Сирила Грэхэма и его теорию.
– В чем же она состояла?
– спросил я, глядя на прекрасный портрет, который уже начинал как-то странно меня завораживать.
– О, это длинная история, - ответил Эрскин, забирая у меня портрет, как мне показалось тогда, довольно неучтиво, - очень длинная история. Но если хочешь, я тебе ее расскажу.
– Меня всегда очень занимали всякие теории относительно этих сонетов, сказал я, - но теперь я вряд ли поверю в какую-либо новую идею. В деле этом уже ни для кого нет загадки. Да и была ли она там когда-нибудь вообще, сказать трудно.
– Раз уж я сам не верю в эту теорию, тебя мне и подавно не убедить, рассмеялся Эрскин.
– Однако она все же не лишена интереса.